И я могу с полной ответственностью утверждать, что, хотя ни одну из победивших книг, разумеется, нельзя назвать равновеликой гоголевским архетипам, многие из них даже в эпоху перестройки проходили бы в печать с большим трудом, а пройдя, сделались хотя бы кратковременной общественной сенсацией. В нынешнюю же эпоху подавления свободы слова все они были опубликованы совершенно свободно и оживление вызвали главным образом среди любителей литературы, но не среди политизированной общественности. Сегодняшняя власть позволяет писателям забавляться в их песочнице чем заблагорассудится, и эта позиция власти – мели, Емеля, твоя неделя – обижает писателей гораздо сильнее, чем прежние преследования.

Нового Гоголя без поддержки власти – поддержки, заключающейся в гонениях и запретах, сегодня создать невозможно.

Да и одной социальной поддержки было бы маловато: чтобы явились новые Щедрины и Гоголи, необходима вера в какой-то высокий идеал – и горечь от поругания этого идеала. И хотя с поруганиями обстоит вполне благополучно, достаточной горечью нам все равно не напитать свое перо, ибо эти поругания уже давно представляются нам чем-то нормальным.

То есть мы сумели примириться с ними и без помощи искусства.

А значит, нам больше не нужны ни Щедрины, ни Гоголи.


И все же, благодарение небесам, наша земля продолжает рождать романтиков, которых неудержимо влечет участь русского классика, то печальное бессмертие бюста, о котором так пронзительно написал Александр Кушнер:

Быть классиком – в классе со шкафа смотреть
На школьников; им и запомнится Гоголь
Не странник, не праведник, даже не щеголь,
Не Гоголь, а Гоголя верхняя треть.
Как нос Ковалева. Последний урок:
Не надо выдумывать, жизнь фантастична!
О юноши, пыль на лице, как чулок!
Быть классиком страшно, почти неприлично.
Не слышат: им хочется под потолок.

Человечность сверхчеловечества

В «Толковом словаре живого великорусского языка» Владимира Ивановича Даля нет слова «романтик» – удается отыскать лишь слова «романтизм» и «романтический», причем в значениях, характеризующих только «изящные сочинения»: «вольные, свободные, не стесненные условными правилами» (противоположные значения отмечены тоже чисто литературные: «классицизм», «классический»). «Толковый словарь» Д. А. Ушакова (1939 г.) придает романтизму уже более широкое значение – это еще и «умонастроение, характеризующееся преобладанием мечтательной созерцательности и чувства над рассудком, идеализацией действительности». А «Словарь иностранных слов» 1980 года указывает еще один оттенок: романтика – это «героика, подъем, пафос борьбы и свершений».

Так что же все-таки – мечтательность или героика? Какой должна быть общая формула романтизма, чтобы под нее подходили столь разные явления, чтобы оказались романтиками и нежный, «сладостный» Василий Андреевич Жуковский, и суровый, «гражданственный» Кондратий Рылеев?

О романтизме написаны целые библиотеки, из коих складывается впечатление, что романтизм – явление настолько сложное и многостороннее, настолько меняющееся от эпохи к эпохе, от страны к стране, от художника к художнику, что, подчеркивая различные его особенности, можно приходить к выводам самым противоположным. Но есть же у него какой-то общий источник? Мне кажется, общая формула романтизма точнее всего может быть выражена словами «Служение прекрасной грезе». Но тогда романтик непременно должен быть оптимистом, взирающим на жизнь сквозь розовые очки, ибо какая чарующая мечта способна выстоять перед напором реальности с ее ужасами и хаосом? Лермонтова, однако, розовым оптимистом назвать уж никак нельзя. Скорее всего он охотно присоединился бы к мнению своего кумира Байрона, полагавшего, что меланхолия – всего лишь оптический прибор, позволяющий видеть истину.