Клиенты мистера Уилкинса подхватили его слова: со всех сторон только и слышалось, что мистер Данстер – бесценная находка для конторы, подлинное сокровище, что без него все пропало бы. Никто с таким упорством не пекся об их интересах, даже мистер Уилкинс-старший. Какая ясная голова, какое знание закона, какой усердный, честный малый – и всегда на посту, как часовой! Ни его скрипучего голоса, ни тягучего выговора, ни бутылочно-зеленого сюртука никто не замечал; а если и замечал, то относился к этому намного благодушнее, чем к мотовству Уилкинса, к его баснословно дорогим винам и лошадям, к его безумной затее доказать родство с пресловутыми Уилкинсами из Уэльса, к его новомодному брогаму, решительно непригодному для проселочных дорог и грубых булыжных мостовых – в такой повозке и убиться недолго!

Все эти пересуды не достигали ушей Элеоноры и не омрачали ее жизни. Горячо любимый отец по-прежнему стоял для нее выше всех: милый, добрый, порядочный, обворожительный в разговоре, безупречно воспитанный, осведомленный обо всем на свете – словом, само совершенство! Элеонора обладала счастливым и здоровым свойством видеть в каждом его лучшую сторону. Она искренне любила мисс Монро и всех домашних слуг, особенно Диксона, старшего кучера. В детстве он и ее отец вместе играли, и естественная свобода в их общении, зародившись в ту далекую пору, впоследствии до конца не исчезла, несмотря на то что Диксон глубоко чтил хозяина и восхищался им. Славный человек и преданный слуга, Диксон был настолько же по сердцу мистеру Уилкинсу, насколько Данстер был ему противен. Пользуясь привилегией фаворита, Диксон мог позволить себе такие высказывания, какие в устах другого слуги звучали бы дерзостью.

Только ему Элеонора поверяла свои девичьи планы и помыслы – все то, о чем не смела говорить с мистером Корбетом, который после отца и Диксона был ее лучшим другом. Мистер Корбет не одобрял доверительных отношений Элеоноры и Диксона. Раз или два он исподволь дал ей понять, что, по его мнению, фамильярность со слугами ни к чему хорошему не ведет: не стоит вести доверительные беседы с тем, кто принадлежит к совершенно иному классу, как Диксон. Но она не привыкла к намекам – прежде все говорили с ней прямо, и в конце концов мистеру Корбету пришлось высказаться без околичностей. Тогда-то он впервые узнал, что Элеонора может рассердиться. Однако она была слишком юна и неопытна, не научилась еще подбирать для своих чувств нужные слова, поэтому ее речь представляла собой череду оборванных фраз и восклицаний: «Как вам не стыдно! Славный, милый Диксон! Да он ничуть не хуже любого благородного джентльмена! Честный, преданный, добрый… Я намного больше люблю его, чем вас, мистер Корбет, и я буду, буду вести с ним беседы!» Она разрыдалась и выбежала вон, даже не простившись с ним, хотя знала, что не скоро увидит его: наутро он уезжал – сперва в отцовский дом, а оттуда в Кембридж.

Молодой человек не ожидал, что его добрый совет может привести к столь непредвиденному результату, – совет, который он почитал своим долгом дать выросшей без матери девушке, ибо кто наставит ее, кто привьет ей приличия? Его-то сестры сызмальства впитывали благопристойность из всей атмосферы своего дома и воспитания! Он покидал Хэмли расстроенный и недовольный. Когда наутро после размолвки Элеонора обнаружила, что он таки уехал – уехал, не заглянув в Форд-Бэнк проверить, не раскаялась ли она за свою вспышку, уехал, не сказав и не услышав ни слова на прощание, – она заперлась в своей комнате и залилась слезами. Никогда еще ей не было так горько – она и кляла себя, и оплакивала свою утрату. По счастью, в тот день ее отец проводил вечер в гостях, иначе он непременно стал бы допытываться, какая беда приключилась с его ненаглядной девочкой, и ей пришлось бы объяснять ему то, чего нельзя объяснить. В его отсутствие все было проще. Когда в классную подали чай, Элеонора села спиной к свету, и как только мисс Монро занялась изучением испанского языка, выскользнула в сад, чтобы вновь оплакать свою несдержанность и отъезд мистера Корбета. Но августовский вечер был так тих и ласков, что ее бурное горе казалось неуместным, словно сама природа велела ей, как и всем прочим юным созданиям, уняться и остыть, ибо настал час покоя и небеса притушили свет.