на правой штанине, оставляя открытыми практически все бугрящиеся мышцы торса.

Во время служб (по пять еженедельно) Лестер молился в экзальтированной манере телепроповедников, и имя Господа нашего разносилось по церкви, словно из динамиков усилителя: не Бог, а БО-О-О-О-ОГ! В личных молитвах он иногда переходил на те же модуляции, сам того не замечая. Когда же его что-то сильно тревожило, когда он действительно нуждался в совете Бога Моисея и Авраама, Того, кто днем путешествовал в столбе дыма, а ночью – в столбе огня, Лестер не говорил, а рычал. И слова, которые слетали с его губ, очень уж напоминали те звуки, что издает сторожевой пес, готовый броситься на незваного гостя. Он об этом даже не подозревал, потому что не было в жизни Лестера человека, который мог бы услышать его молитвы. Лестер Коггинс все взрослые годы прожил холостяком, вспоминая юность, в которой ему снились кошмары, мастурбировал и видел Марию Магдалину, стоящую на пороге его спальни.

Церковь, почти такую же новенькую, как генератор, построили из дорогого красного клена. В интерьере дизайнер стремился к предельной простоте. За голой спиной Лестера стояли ряды скамей, по три в каждом. Над головой нависали балки потолка. Перед собой он видел стоявший на возвышении аналой, на котором лежала Библия, и большой крест из красного дерева, подвешенный на фоне пурпурной материи. Хоры находились выше и справа, в углу лежали музыкальные инструменты, включая и гитару «Стратокастер», на которой Лестер иногда играл сам.

– Бог, услышь мою молитву! – произнес Лестер рычащим, я-действительно-молюсь голосом. В руке он держал тяжелую веревку с двенадцатью узлами. По одному на каждого апостола. Девятый узел, символизирующий Иуду, Лестер закрасил черным. – Бог, услышь мою молитву, я прошу Тебя именем распятого и воскресшего Иисуса!

И он начал бичевать себя веревкой, сначала через левое плечо, потом через правое, рука его плавно поднималась и сгибалась. На его внушительных бицепсах выступил пот. При контакте с покрытой шрамами кожей завязанная узлами веревка издавала такие же звуки, что и выбивалка для ковров. Он проделывал все это десятки раз, но никогда – с такой силой.

– Бог, услышь мою молитву! Бог, услышь мою молитву! Бог, услышь мою молитву! Бог, услышь мою молитву!

Удар, и удар, и удар, и удар. Обжигало, как огнем, как крапивой. Падало на большаки и проселки его несчастных нервов. Вызывало жуткую боль и приносило немыслимое наслаждение.

– Господи, мы грешили в этом городе, и я главный среди грешников. Я слушал Джима Ренни и верил его лжи. Да, я верил, и вот она, цена, теперь ее приходится платить, как платили и прежде. И не один платит за грех одного, а многие. Ты не торопишься во гневе, но, когда приходит время, гнев Твой – буря, которая приминает пшеничное поле так, что ни один колосок больше не может подняться. Я посеял ветер и теперь жну бурю, не для одного, а для многих.

В Милле были другие грехи и грешники. Он это знал, потому что наивностью не отличался. Те грешники ругались грязными словами, и танцевали, и прелюбодействовали, и принимали наркотики, для него все это не составляло тайны. И они, несомненно, заслуживали наказания, заслуживали кары. И такое он мог сказать о любом городе, безусловно, но Бог обратил свой гнев именно на этот, на Честерс-Милл.

И однако… и однако… возможно ли, что такая необычная кара вызвана не его грехом? Да. Возможно. Хотя и маловероятно.

– Господи, я должен знать, что мне делать. Я на распутье. Если Ты велишь, чтобы завтра утром я поднялся на это возвышение и признался во всем, на что уговорил меня сей человек – в грехах, которые лежат на нас двоих, грехах, которые лежат на мне одном, – я это сделаю. Но сие будет означать, что я больше не смогу оставаться священником, и мне не верится, что такой будет воля Твоя в столь критический момент. Если же Ты велишь мне подождать… подождать и посмотреть, что произойдет… подождать и помолиться с моей паствой, чтобы эту кару с нас сняли… я так и поступлю. Твоя воля будет исполнена, Господь. Теперь и всегда.