Хайме явился верхом как раз вскоре после ланча, привязал лошадь к дубу, ткнул ее в ребра и спустился по ступенькам. День был яркий, солнечный, довольно теплый для февраля. Как обычно, на лбу Хайме была яркая повязка – возможно, его грязный носовой платок. Коричневый, как грецкий орех, сухопарый, с кривоватыми ногами, он был еще красив, еще очень испанец – и еще абсолютно непредсказуем. Воткни он перо в налобную повязку, размалюй лицо и смени одежду – и сошел бы за индейца из племени чиппева или шауни. Личность вне закона, как она есть.
Пока они приветствовали друг друга, я не мог не отметить, какой контраст они собой представляли, эти две персоны (родившиеся с разницей лишь в пять дней), проведшие юность в степенном аристократическом квартале Парижа. Два «маленьких лорда Фаунтлероя»[120], познавшие изнанку жизни, чьи дни были теперь сочтены и кому больше не суждено встретиться друг с другом. Один аккуратный, дисциплинированный, безупречно одетый, суетливый, осторожный, горожанин, затворник, звездочет, другой же – прямая противоположность. Один пешеход, а другой всадник. Один эстет, а другой сорвиголова.
Я ошибался, полагая, что у них мало общего. У них было много общего. Помимо общей культуры, общего языка, общего происхождения, общей любви к книгам, библиотекам, исследованиям, общего красноречия, общей пагубной страсти одного к наркотикам, другого к алкоголю, они имели еще даже бóльшую связь – одержимость грехом. Хайме был одним из очень немногих когда-либо встречавшихся мне людей, о котором я мог сказать, что в нем есть жилка самого Сатаны. Что касается Морикана, он всегда был сатанистом. Единственной разницей в их отношении к Сатане было то, что Морикан страшился его, а Хайме поощрял. По крайней мере, мне так всегда казалось. Оба были убежденными атеистами и отпетыми нехристями. Морикан тяготел к языческому миру Античности, Хайме же – к миру первобытному. Оба были из тех людей, кого называют культурными, знающими, утонченными. Хайме, корчащий из себя дикаря или забулдыгу, еще оставался человеком исключительного вкуса; пусть он оплевывал все «рафинированное», по-настоящему он никогда не перерос маленького лорда Фаунтлероя, которым был в детстве. Только жестокая необходимость заставила Морикана отречься от la vie mondaine[121]; в своем сердце он остался денди, фатом, снобом.
Когда я принес бутылку и стаканы – всего лишь полбутылки, между прочим, – я испытывал тревогу. Казалось невозможным, чтобы эти два индивида, пройдя столь разными тропами, могли хоть сколько-то поладить между собой.
В этот день я ошибся абсолютно во всем. Они не только поладили, они едва притронулись к вину. Они были опьянены тем, что сильнее вина, – прошлым.
Стоило только упомянуть авеню Анри-Мартен – за несколько минут они обнаружили, что выросли в одном и том же квартале! – как ком покатился. Задержавшись на своем детстве, Хайме тут же стал копировать своих родителей, изображать школьных приятелей, припоминать дьявольские проделки, переключаясь с французского на испанский и обратно, входя в роль то маменькиного сыночка, то застенчивой молодой женщины, то гневливого испанского гранда, то вздорной, безумно любящей матери.
Морикан просто умирал со смеху. Никогда бы не поверил, что он может смеяться так громко и долго. Он больше не был ни меланхоличным дельфином, ни даже старым мудрым филином, а был нормальным, естественным человеческим существом, получающим удовольствие от самого себя.
Чтобы не вторгаться в этот праздник воспоминаний, я плюхнулся на кровать посреди комнаты и притворился, что сплю. Но глаза мои были широко открыты.