Я даю эту картину не только потому, что люблю Петербург. Хотя я очень его люблю: настолько, что если бы его не было, для меня бы исчез повод в России оставаться.
Я так описываю питерское роскошное-ленивое гуляние (на фоне которого так смешны бегущие по Москве люди, потратившие деньги в магазинах и торопящиеся тратить оставшееся в ресторанах) потому, что у довольно многих людей возникает вопрос: а что ж это в Питере все гуляют? Все поют? Они что, не знают, как коротко северное лето, карикатура южных зим, – а зима в России всегда катит в глаза? Или это такой пир во время чумы – ничего не видеть, не слышать, не знать? А может, Питер – это такой северный Сочи, где, мы знаем, дурные галечные пляжи, грязноватое море, диковатый сервис, плоховатые гостиницы, чудовищные цены, но полно отдыхающих? Такой русский ответ на несчастья жизни?
Отвечаю: это не ответ, не прожигание и не реакция на чуму (которую многие из питерских праздных гуляк хотели бы послать на все дома российской власти). Это – рост грибов после теплых дней и обильных дождей. Это явление человеческой природы.
Объясняю: Питер – город имитационный, псевдоевропейский, то есть не выросший естественно вокруг площадей возле храмов, рынков и ратуш, а устроенный по приказу, чтобы было, говоря современным языком, круче, чем на Западе. Чтобы европейцы ахнули и задрожали от русской жизни, как некогда варяжская княгиня Хельга, больше известная под русским именем Ольга, ахнула от вида Константинополя и, задрожав, приняла православие. Эту умышленность, нарочитость Петербурга замечали и Гоголь, и Достоевский, да хоть Мережковский («Надо прожить несколько лет в Европе, чтобы почувствовать, что Петербург все еще не европейский город, а какая-то огромная каменная чухонская деревня. Невытанцевавшаяся Европа», – писал он в 1900-х в очерке «Зимние радуги», вошедшем в сборник «Больная Россия»). Но обезьянничанье и утирание носа привело к обильному появлению общественных пространств «как в Европе», – бульваров, парков, набережных, проспектов. Европейский город, начиная еще с Афин и Рима – это ведь прежде всего общественные пространства, где все жители равны. А поскольку Питер не столица, и силенок у местной власти маловато, то проконтролировать все пространства она не может. Ну, побить десяток-другой демонстрантов у Гостиного двора, – это да. Разогнать велопробег на Дворцовой, этих холопов, решивших покататься в те дни, когда баре в Константиновском дворце трындели про великую Россию, – тоже. Ну так это ж они чижика съели, а настоящих кровопролитиев учинить, – слава богу, слабо.
А поле, когда его не вытаптывают менты, омоновцы, гэбэшники и фэсэошники, – оно мгновенно начинает прорастать и цветами, и злаками, и деревьями, и кустами.
Вот почему так мертва Красная площадь в Москве – умерщвленное охран(к)ой пространство (где даже приличный фотоаппарат достать нельзя, только «мыльницу», там вообще все запрещено).
Вот откуда эта фиеста, с движняком, уличными концертами, оркестрами, певцами, спортсменами, капитанами, – петербургская мовида.
Кстати, movida, если запамятовали, – это испанский неологизм, родившийся после смерти диктатора Франко и означавший, с одной стороны, культурный подъем (это мовида подняла на гребень волны Альмодовара!), а с другой – невозможную при Франко уличную фиесту, в которую и сейчас легко окунуться, стоит приехать в Мадрид или в Барселону.
Вот и в Питере мовида идет, потому что место есть, а диктатора нет – потому что жизнь в России вообще возможна только по слабости или недосмотру власти.