– Тысячу раз простите, сударь, мою недогадливость и упрямство! – дурашливо блестя глазами, затрещал он. – Но кто мог предположить, что вами движет побуждение высокого рыцарства? Ради прекрасной дамы я и сам не замедлил бы раздобыть не только полушубок, но и… – Он осекся, и не столько потому, что совершенно не знал, что именно он раздобыл бы ради прекрасной дамы, а потому, что ему запечатали уста два взгляда: злобный, свирепый – мужчины и мертвенный, остекленевший – женщины.

Казалось, она не совсем понимает, что делает, что с нею происходит, ибо никак не могла попасть в рукава и двигалась так вяло, словно в теле ее не осталось никаких жизненных сил. Хотя лицо женщины оставалось безучастным, но Оливье все-таки узнал ее. Ведь и в прошлый раз он видел ее в состоянии такого же тупого равнодушия, хотя на глазах у нее застрелился ее муж. Да и невозможно было не узнать эти синие глаза с каймой длинных золотистых ресниц, эти тяжелые, словно из золота, кудри. Впрочем, сейчас чудные волосы ее обвисли кудлатыми сосульками, а роскошное бархатное платье имело такой вид, будто его выстирали в грязной воде, туго-натуго выкрутили, высушили прямо так, комом, и напялили, позабыв погладить. И все-таки даже такая – нечесаная, неопрятная, смертельно усталая – она была красива какой-то тревожной, бесконечно трогательной красотой, и сердце Оливье заныло.

Он видел ее всего лишь второй раз в жизни, но чего бы только ни отдал, чтобы не расставаться с нею больше! Хотелось смотреть и смотреть на эти бледные щеки, на печально поджатые губы, страдальчески сведенные брови… нет, хотелось стереть эти морщинки поцелуями, заставить смеяться глаза, целовать улыбающиеся губы! Должно быть, подобные мысли ясно отразились на его лице, потому что красномордый великан грязно выругался и так ткнул своим железным кулачищем Оливье в грудь, что тот едва не слетел с коня. Было очевидно: пока синеглазая красавица находится под покровительством этого грубияна, к ней не подступишься!

И все же Оливье не сомневался: удача ему выпадет! Что-то было такое в самом воздухе, сгустившемся вокруг этих троих, что-то было такое… Он знал, он верил: судьба готовит ему щедрый подарок. Хотя Оливье и приходилось порою бороться с фортуной, подобно храброму атлету, бороться, пока достанет сил, он почти не сомневался, что эта легкомысленная дама поглядывает на него благосклонно. Ведь Оливье де ла Фонтейн, bonvivant et gourme [14], имел редкий талант нравиться женщинам, особенно набожным скромницам, и талант свой в землю не зарывал. Жизнь научила его еще одной премудрости: «Qu’il ne faut rien prècipiter!» [15], – и сейчас он знал: рано или поздно ему повезет.

– Такого мужлана не сделать рогоносцем, право же, грешно! – пробормотал Оливье, словно подстегивая судьбу. Однако даже он не ожидал, что это произойдет нынче же вечером – и почти без всяких усилий с его стороны.

* * *

С ночевкой на сей раз повезло – удалось добраться до блокгауза. Там уже пылал огонь в очаге и булькала в котелке похлебка, когда Лелуп и Анжель отворили покосившуюся щелястую дверь, окунувшись в плотную завесу табачного дыма и чада факелов, окунувшись в запах вареного мяса, заскорузлых кровавых повязок и сырого, отпотевающего в тепле сукна мундиров, – то были запахи копошащейся, жрущей, страдающей живой жизни, в то время как свежий ночной воздух за порогом означал только одно – смерть.

Лелуп сразу приметил укромный уголок и протолкнулся туда, волоча за собою Анжель. На нее посматривали с тайным вожделением, но старались не задерживать взгляд, чтобы не злить Лелупа: бешеный нрав и жестокость его были известны как русским (в захваченных городах он повторял сцены робеспьеровских времен), так и среди беженцев. Известно всем было и то, что за эту девку (проданную ему за миску мучной похлебки), потом пропавшую, но затем выловленную им из реки темной ночью, он глотку перегрызет кому угодно. Этому дивились, но никто не осмеливался спорить, после того как желание облапить эту синеглазую молчунью стало причиною смерти нескольких доблестных драгун. Анжель не могла припомнить еще одной сцены, подобной той, которая произошла в церкви. Теперь Лелуп берег ее для себя одного, не уступал ни за какую цену, хотя изумрудное колье, предложенное ему прошлой ночью старым генералом, имело, конечно, баснословную стоимость и сделало бы Лелупа обеспеченным на всю жизнь. Но этот человек, обычно болезненно скупой и грабивший где мог и что мог, словно желая продемонстрировать, что ему наплевать на деньги, в тот вечер не постеснялся: едва дождавшись, когда попутчики уснут, он набросился на Анжель, утоляя свой волчий аппетит, и его нимало не охлаждало, а, напротив, даже раззадоривало ее полнейшее к нему равнодушие. Никто не мог понять, в том числе и сама Анжель, что находит Лелуп в молчаливой, безучастной ко всему женщине, которой, казалось, было все равно: тащиться по колено в сугробах, жевать полусырую конину, спать вполглаза у чадного костра или удовлетворять пыл Лелупа, коего не мог охладить самый лютый русский мороз. Однако Анжель чувствовала: остальные ошибаются на ее счет, а Лелуп смутно чует то, что стало основой ее теперешнего существования: тайную, глубоко затаенную ненависть к нему. А поскольку вся натура, вся суть его была направлена к подавлению всякого сопротивления, он и пытался загасить в Анжель это последнее живое чувство, не догадываясь – а может быть, наоборот, догадываясь, – что тогда умрет и она сама. И никто, кроме Анжель, не знал и не подозревал, как устала она жить с отравленной, опустелой душой, как мечтала о мгновении искренней, чистой, ничем не омраченной радости.