Доктор Лоренцо говорит, что еще две недели ему необходимы – следует закончить курс, удостовериться, etc., но у меня есть стойкое ощущение, что он до сих пор не уверен в диагнозе, и все строго распланированные таблетки, которыми пичкают вашего брата, – это набор разноцветных плацебо.
Желатиновые пустышки и долгие беседы ни о чем за полторы сотни евро в день. Не подумайте, что я считаю ваши деньги, просто не вижу смысла в этом бесконечном лечении, за которое вы так аккуратно платите. Не думаю, что тот случай в университете – с разбитыми стеклами и прочим мальчишеством – убедил вас, что у Мозеса начался рецидив, тут должно быть что-то еще. Иногда мне кажется, что вам просто спокойнее, когда он в клинике.
Я много говорила с врачами, но поверьте мне – рассуждения о надличных переживаниях, о первичном инфантильном нарциссизме и компенсаторных фантазиях не стоят одного дня, проведенного с вашим братом, и я стараюсь проводить с ним эти дни как можно чаще.
Если врачи его со мной отпускают, разумеется.
Врачи здесь – это особый разговор, дорогой мой брат Мозеса. Двое терапевтов, наблюдающих его – слово наблюдающих здесь наиболее уместно, потому что иначе эти слабые телодвижения не назовешь, – это фрейдист и юнгианец в одной упряжке. Я поняла это, когда – после долгих уговоров – получила на руки запись нескольких бесед с доктором Лоренцо и вторым, этим волосатым невыносимым Гутьересом.
Ваш брат говорит, что ему нравятся и мальчики и девочки, но сегодня больше мальчики, и что же? Одному доктору при этом мерещится поклонение Космическому Лингаму Шивы, а другому – увиденный в детстве отцовский пенис.
Ваш брат говорит, что из-за дождя не пойдет сегодня в парк, и что же? Лоренцо потирает руки: классическая тревожная истерия!
Мозес рассказывает, что в детстве хотел настоящий боевой веер Гун-Сэн с нарисованными на нем солнцем и луной, чтобы подавать сигналы самураям, стоя на вершине холма, – Гутьерес хватает перо и пишет о грезоподобном чувственном бреде.
Умоляю, поймите меня правильно, я не против того, чтобы Мозесом занимались специалисты, но ведь всему есть предел, а вас, судя по вашему молчанию и небрежению, этот предел не слишком интересует.
Скажите, а что бы вы делали, если бы я не приехала тогда в клинику, то есть – если бы вызвали не меня, а другого преподавателя или, скажем, куратора факультета? Или какого-нибудь усталого чиновника из Extranjeria ?
Когда врачи позвонили в администрацию университета и потребовали привезти документы госпитализированного студента, секретарь в панике позвонила мне – потому лишь, что я говорю по-русски, хотя это умение мне так и не пригодилось: ваш брат говорит на достойном испанском, если вообще говорит.
Позднее я нашла ваш адрес в бумагах университетской канцелярии, правда, это был не домашний адрес, а банковский, но раз с него несомненно поступали деньги за обучение, я решила, что банк перешлет вам и письма, если я укажу номер счета.
До сих пор не знаю, так ли это… впрочем, все равно.
Обнаружив вашего брата в палате, накачанного сонными растворами, красноглазого, бледно улыбающегося, я с трудом узнала своего лучшего студента, написавшего сумасшедшей красоты монографию по Искусству стихосложения де Вильена[28], и при этом – единственного русского в группе, пожелавшего, чтобы преподавание шло на каталанском, а не на кастельянос, а это большая редкость!
И знаете, что он поставил эпиграфом к своей работе?
Музыка это шашни с Богом, а поэзия тогда импичмент. До сих пор не могу понять, откуда эта цитата.