Что касается меня, то я не думал о страхе. Я вообще не думал; я шел. Высокие двери играючи распахивались передо мной и высоко надо мной; комнаты, через которые я шел, держались спокойно. И наконец по глубине, повеявшей на меня, я догадался, что вступил в галерею. На правой стороне почувствовал окна, до края полные ночью, а слева, стало быть, располагались портреты. Я поднял мою свечу высоко, как мог. Да, там располагались портреты.

Сначала я собирался просмотреть только женщин, но потом узнал одного и другого, похожих на тех, чьи портреты висели в Ульсгарде, и когда подсвечивал их снизу, они шевелились и тянулись к свету, и мне казалось бессердечным хотя бы ради этого немного не повременить. Я узнал все того же Христиана IV[66] с красиво заплетенной косицей и с широкими, медленно закругленными щеками. Тут находились, наверное, его жены, но я узнал только Кирстину Мунк[67]; и вдруг на меня взглянула Эллен Марсвин[68], недоверчивая в своем вдовьем одеянии и с ниткой жемчуга на полях высокой шляпы. Тут были дети короля Христиана: все свежей и свежей от новых жен, «несравненная Элеонора»[69] на белом иноходце в свое самое блестящее время, до испытания. Гильденлеве: Ханс Ульрик[70], о ком испанские женщины говорили, что он подрумянивается, таким полнокровным он выглядел, и Ульрик Христиан[71], кого, если увидел однажды, уже не забудешь. И почти все Ульфельды[72]. И этот, с глазом, замазанным черным, может быть, Хенрик Хольк[73], кто в тридцать три года стал рейхсграфом и фельдмаршалом – а получилось так: по дороге к девице Хиллеборг Крафзе ему приснился сон, что он обручится не с невестой, а с мечом, и он принял сон близко к сердцу, и повернул назад, и начал свою короткую дерзновенную жизнь, увы, оборванную чумой. Вот все, кого я знал. Посланники конгресса в Нимвегене[74] тоже имелись у нас в Ульсгарде, немного похожие друг на друга, потому что все они рисовались сразу, с узкими, несколько озадаченными, больше похожими на брови усиками, почти зрящими ртами. То, что я узнал герцога Ульриха[75], понятно само собой, и Отте Брахе[76], и Клауса Даа[77], и Стена Розенспарре[78], последнего в своем роду; потому что я видел портреты их всех в зале Ульсгарда или в старых папках с гравюрами на меди, где они изображены.

Но, кроме того, оказалось много тех, кого я никогда не видел; мало женщин, но были и дети. Моя рука давно устала и дрожала, но я снова и снова поднимал свет, чтобы разглядеть детей. Я понимал их, маленьких девочек, тех, что держали на руке птицу и о ней забывали. Иногда у них в ногах сидела маленькая собака или лежал мяч, а рядом на столе красовались фрукты и цветы. А позади, на колонне, висел маленький и неокончательный герб Грубе или Билле, или герб Розенкранца. Вокруг них много всего насобирали, как если бы количество то ли возмещало ущерб, то ли улучшало породу. Но они просто стояли в своих платьях и ждали; сразу замечалось, что они ждали. И тогда я снова подумал о женщинах и о Кристине Брахе, и смогу ли я ее узнать.

Я решил быстро пробежать до конца галереи и оттуда возвращаться и искать, но сразу на что-то наткнулся. Я так резко повернулся, что маленький Эрик отскочил и прошептал: «Поосторожней со своей свечой».

«Ты здесь?» – спросил я, затаив дыхание и без всякой ясности, хорошо это или совсем-совсем плохо. Он лишь засмеялся, и я не знал, чего ждать. Пламя свечи неровно трепетало, и я едва мог толком разглядеть выражение его лица. Конечно же, плохо, что он оказался здесь. Но тут он сказал, подойдя ближе: «