Мадемуазель время от времени страдала мигренью, иногда чрезвычайно острой, и наступали дни, когда меня становилось трудно отыскать. Я знал, что кучера пошлют в парк, если отцу придет в голову спросить обо мне, а меня нет. Как он выбегает и зовет меня в начале длинной аллеи, я мог наблюдать сверху, из одной из гостиных. Располагались гостиные одна возле другой по фасаду Ульсгарда, и поскольку в это время гости наведывались к нам очень редко, эти комнаты почти всегда пустовали. Но к ним примыкало большое угловое помещение, и оно-то меня сильно приманивало. В нем ничего не было, кроме старого бюста, изображавшего, я думаю, адмирала Юэля[59], но все стены так заставили глубокими серыми стенными шкафами, что над ними даже пришлось пробить окно в пустой беленой стене. Ключ я обнаружил в одной из дверец шкафа, и он подходил ко всем. Так я вскоре исследовал все: камергерские фраки восемнадцатого века, холодные от вотканных в них серебряных ниток, и красиво вышитые жилеты к ним; облачения рыцарей орденов Даннеброга[60] и Слона[61] – их я поначалу посчитал женскими платьями, настолько они богаты и вычурны и такая у них мягкая подкладка. И еще там висели настоящие женские вечерние платья, кринолины, в расправленном состоянии, жестко, как марионетки слишком большого спектакля, окончательно вышедшего из моды, марионетки, чьи головы сгодились для чего-то другого. Рядом стояли шкафы, где темно, когда их открываешь, темно от высоко застегнутых униформ, выглядевших гораздо изношенней, чем все другое, и желавших только одного – чтобы их больше не хранили.
Никого не удивит, что все это я вытащил и выложил на свет; что и это и то к себе приложил, примерил или накинул на себя; что один костюм, приблизительно мне впору, спешно натянул и в нем, любопытный и возбужденный, побежал в ближайшую комнату для гостей, к узкому стрельчатому зеркалу, составленному из отдельных зеленых кусков стекла разных оттенков. Ах, как трепещешь внутри старинного костюма, и как захватывает, когда знаешь: в нем некогда кто-то находился. Когда нечто из зеркальной потускнелости приблизилось медленней, чем ты сам, поскольку зеркало не сразу поверило и, заспанное, каким оно пребывало, не хотело бездумно повторять то, что ему навязали. Но в конце концов, естественно, пришлось. И теперь в нем предстало что-то ошарашивающее, чужое, совершенно иное, чем предполагалось, что-то внезапное, самостоятельное, на что быстро взглядываешь, чтобы в следующий момент уже опознать самого себя, не без известной иронии, и она почти совсем не портит основательного удовольствия. Но если тотчас же начинаешь говорить, кланяться, если киваешь сам себе, если, непрерывно оглядываясь, отходишь от зеркала, а затем решительно и взволнованно снова подходишь, то фантазия на твоей стороне, пока тебя это занимает.
И я тогда испытал, как можно подпасть под воздействие, исходящее непосредственно от определенного облачения. Едва я надел на себя один из костюмов, как мне пришлось признаться, что он заполучил меня под свою власть; что он предписывал мне движения, выражение лица, даже мысли; моя рука, когда на кисть ниспадала и снова ниспадала кружевная манжета, стала совсем не моей рукой; она двигалась, как актер, да, хотел бы сказать, она глядела сама на себя, любуясь, как бы ни слишком преувеличенно это звучало. Между тем это притворство зашло не настолько далеко, чтобы я сам чувствовал себя отчужденным; напротив, чем изощренней я изменялся, тем убежденнее я становился в самом себе. Я все смелел и смелел и заносился все выше и выше, поскольку, вне всяких сомнений, у меня имелась сноровка в переимчивости. Я не замечал искуса в своей быстро растущей уверенности. Для полноты лишь не хватало, чтобы последний шкаф, где замок, как я думал, не удастся открыть, в последний день все-таки уступил и вместо определенных облачений снабдил меня разнообразными и неясными предметами для маскарада, чья фантастическая неопределенность заставила мои щеки запылать. Невозможно перечислить, сколько там всего обнаружилось. Кроме bautta