, помните? Я был крупным мальчиком. Потом были канарейки, – продолжил он, – пара вяхирей, лемур, однажды даже ласточка.

– Вы жили за городом? – спросила Рэчел.

– Мы жили за городом по шесть месяцев в году. Мы – это четыре сестры, брат и я. Нет ничего лучше, чем расти в большой семье. Особенную радость доставляют сестры.

– Дик, тебя страшно баловали! – прокричала Кларисса через стол.

– Нет, нет, ценили, – возразил Ричард.

У Рэчел на языке вертелись вопросы совсем о другом, точнее – один большой вопрос, хотя она не знала, как облечь его в слова. И беседа казалась для этого вопроса слишком легковесной.

«Пожалуйста, расскажите мне – всё!» – вот, что она хотела бы сказать. Ричард будто лишь чуть-чуть отодвинул занавес и показал ей изумительные сокровища. Ей казалось невероятным, чтобы такой человек пожелал говорить с ней. У него были сестры, домашние животные, когда-то он жил за городом. Она все размешивала и размешивала чай в своей чашке. Пузырьки кружились и собирались стайками, и ей представилось, что они олицетворяют родство человеческих душ.

Тем временем нить беседы ускользнула от нее, и, когда Ричард вдруг шутливо произнес:

– Я уверен, что мисс Винрэс тайно тяготеет к католицизму, – она понятия не имела, что ответить, а Хелен не удержалась от смешка над тем, как она вздрогнула.

Однако завтрак был окончен, и миссис Дэллоуэй поднялась.

– Мне всегда казалось, что религия подобна коллекционированию жуков, – сказала она, подводя итог дискуссии, когда поднималась по лестнице вместе с Хелен. – Одному черные жуки нравятся, другому – нет, а спорить об этом без толку. Какой черный жук есть у вас?

– Наверное, мои дети, – сказала Хелен.

– Ах, это совсем другое, – возразила Кларисса с придыханием. – Расскажите. У вас мальчик, да? Разве не ужасно оставлять их?

Будто синяя тень легла на озеро. Их глаза стали глубже, голоса потеплели.

Рэчел не стала вместе с ними прогуливаться по палубе: благополучные матроны возмутили ее – она вдруг почувствовала себя сиротой, не допущенной к их миру. Рэчел резко повернулась и пошла прочь. Хлопнув дверью своей каюты, она достала ноты. Они были старые – Бах и Бетховен, Моцарт и Перселл – пожелтевшие страницы, с шероховатыми на ощупь гравюрами. Через три минуты она погрузилась в очень трудную, очень классическую фугу ля мажор, а ее лицо приняло странное выражение, в котором смешивались отрешенность, волнение и удовлетворенность. Иногда она и запиналась, и сбивалась, так что ей приходилось проигрывать один такт дважды, но все же ноты были как будто пронизаны незримой нитью, из которой рождались форма и общая конструкция. Совсем не легко было понять, как эти звуки должны сочетаться между собой, работа требовала от Рэчел напряжения всех ее способностей, и она была поглощена ею настолько, что не услышала стука. Дверь распахнулась, в каюту вошла миссис Дэллоуэй. Она не затворила за собой дверь, и в проеме были видны кусок белой палубы и синего моря. Конструкция фуги рухнула.

– Не позволяйте мне мешать вам! – взмолилась Кларисса. – Я услышала вашу игру и не смогла устоять. Обожаю Баха!

Рэчел покраснела и неловко сложила руки на коленях, а затем так же неловко встала.

– Слишком трудная, – сказала она.

– Но вы играли блистательно! Зря я вошла.

– Нет, – сказала Рэчел.

Она убрала с кресла «Письма» Каупера и «Грозовой перевал»[19], тем самым приглашая Клариссу сесть.

– Какая милая комнатка! – сказала та, осматриваясь. – О, «Письма» Каупера! Никогда не читала. Как они?

– Довольно скучны, – сказала Рэчел.