Стало совсем жалко её.

Я снял рубашку, оставшись в майке. Швед, глядя на меня и раздевшись до трусов, стащил с себя тренировочные штаны. Он почему-то всегда, даже летом, носил под брюками треники. Шплинт поднимал её безвольные руки и ноги. Ворочал. Оттирал. Надевал рубашку. Натягивал треники, затянув ей резинку на бёдрах потуже на узелок. Она плакала, как ребёнок, расклеив распухшие губы, и совершенно не сопротивлялась.

Подвязали растрепанные густые волосы обрывком шнурка из кед. Подсадили аккуратно Шплинту на закукорки. Он придерживал её за ноги. Холодные руки негаданной ноши болтались у него на груди.

Пошли дальше. Не доходя до станции, решили остановиться в старом полуразрушенном домике – небольшой летней дачке с огородиком под картошку, «законсервированной» на зиму маленьким навесным замком на ветхой дверце с облупившейся краской.

Свернули петли. Вошли в избушку и положили девушку на широкую трёхдосочную лавку, подложив ей под голову рюкзак с куревом вместо подушки. В избёнке ничего, кроме стола и лавки, из мебели не было.

Пьяная знакомица свернулась на крашеной лавке калачиком и заснула.

Хотелось жрать. Животы у всех уже урчали от голода. Даже курево не спасало.

– Ну чего, пацаны, кто пойдёт за хавчиком на станцию? Я бабки даю, – предложил Швед, вытаскивая из кармана брюк наворованную в киоске мелочишку. – Три полтинничка, я думаю, хватит. Плюс десюнчики. Хватит затариться. Там магазинчик есть железнодорожный продуктовый. Купить надо килек в томате, хлеба и заварки с сахаром. Ужик, кидайте жребий со Шплинтом. Я остаюсь.

Кинули Жребий на спичках. Вышло идти Шплинту. Он взял деньги и пошёл по насыпи в сторону станции со странным русским названием Кобельки, которая была следующей после нашей ограбленной Горловки. Дело было к полудню. Яркое солнце расплескалось по золотым листьям деревьев. День обещал быть погожим и тёплым. Я немного проводил его вдоль насыпи. Подождали, пока промчится мимо нас очередной поезд, на этот раз товарный, и я попросил Шплинта:

– Зелёнки там спроси у кого-нибудь. Надо её помазать. И на ноги ей сопри чего-нибудь. Не таскать же её вечно на себе. Пойдёт сама, – без надежды бубнил я ему под ухо.

– Попробую.

Шплинт ушёл. Как потом рассказывал, долго брёл вдоль насыпи, покуривая, пока перед глазами не открылись первые станционные домишки. У одного из них на пороге перед дверью увидал какие-то старушечьи опорки. Забежал через калитку, схватил и сунул за пазуху. Побежал по улице в поисках магазина. Никто его не зацепил взглядом. Про магазин Шплинту рассказывать было неинтересно. Там ведь пришлось всё покупать за деньги…

А мы со Шведом стали разводить костёр. Благо лес рядом. Сухих ёлок на каждом шагу сколько хочешь.

Сидели на корточках у костерка посреди перекопанного под лопату крохотного участка. Ждали Шплинта. И мечтали.

– Эх, сейчас бы картохи спечь. Да с салом пожевать, – раскатывал губы Швед. – Мне, бывало, мамка-покойница сала нарежет на большую горбуху черного хлеба. А картошку я сам на двоих напекал за фермой. Сало мягкое. Картошечка горячая. С хлебушком самое оно…

Швед бросил в огонь окурок и покачал белобрысой головой, поджав губы, словно отбрасывая от себя какие-то нехорошие мысли о прошлом.

– Когда после смерти мамки стали с бабкой жить, такого уж не было. Ни сала. Ни молока. Ни хлеба. У бабки пенсия – копейки. Сдали меня в интернат…

Голод не давал заснуть. Всё время хотелось есть. Хоть палки грызи. Я нашёл за домиком небольшой куст калины, на верхушке остались грозди. Нагнул ветки, наломал.