Эта грусть и отчаяние подступали и осенью, когда они приезжали на Ленгоры посмотреть «на расчудесную золотую московскую осень» – по папиным же словам.
И вся Москва лежала как на ладони – ох, красота!
Клены, ясени, липы – все было пестрым, желто-зелено-красным, местами оранжевым и даже бордовым. Нарядным, но уже и печальным. «Такое уж время года наша московская прекрасная осень, – печально говорил отец. – А красота и грусть, Ирка, неразделимы».
Они садились на лавочку, которую предусмотрительный папа предварительно протирал носовым платком. Они молчали или разговаривали, снова молчали, думая каждый о своем, но молчание это не было ни тягостным и ни тоскливым – оно было привычным, нормальным и понятным обоим. Отец был хорошим спутником – тактичным и все понимающим. Как хорошо им было вдвоем.
Папа… Когда-нибудь он состарится, станет немощным, как все старики, сгорбится еще больше – он и сейчас сутулый, – возьмет в руки палку и будет шаркать по асфальту ногами, как шаркают все пожилые люди. Будет неаккуратно есть суп, обязательно проливая его на рубашку и стол. И хлебные крошки станут разбухать в этих лужицах и превращаться в неприятную кашу. Господи, неужели все это будет и с ним – с моим сильным, красивым и таким молодым папой? Невозможно поверить!
Да нет, будет. Конечно, будет! И никого не обойдет – это Рина уже девочкой понимала. На улице она смотрела на стариков – сгорбленных, шаркающих, подслеповатых и жалких, – и почему-то казалось, что они все одиноки. И сердце сжимала тоска. «Папа, папочка, – шептала она про себя, – уж я тебя точно никогда не брошу и не оставлю!»
Отец обожал пошутить на эту тему: «Эх, скоро вырастешь, дочь, и бросишь своего старого, больного отца, променяешь его на какого-нибудь болвана, прости господи, с немытыми патлами и гитарой наперевес. И все, кончилась жизнь!» В каждой шутке, как известно, есть доля шутки.
Но не она бросила своего отца – он бросил ее.
– На Ленгорах? – наконец выдавила она. – Нет. Вот там точно не надо.
Договорились встретиться у метро «Университет»: «Через час – ну если ты, конечно, свободна!»
Рина была не свободна – как раз через час у нее была встреча с подружкой. Но какая подружка! Подружку она отменила, потому что поняла – по отцу соскучилась страшно.
Как она наряжалась на эту встречу! Дура, конечно. Но надела новые сапоги и новый свитер. Подкрасила ресницы, что делала крайне редко. Надушилась мамиными французскими духами, что делать категорически запрещалось. Приехала на двадцать минут раньше и спряталась за колонной. Сердце билось, как на первом свидании. И тут она увидела отца. Он тоже пришел пораньше – сутуловатый – всегда немного стеснялся своего высокого роста, – в надвинутой по самые глаза серой кепочке-букле, модной в те годы, в знакомой синей куртке. Он оглянулся и прикурил сигарету.
А Рина позорно думала, как бы сбежать. Потому что видеть его, говорить с ним, смотреть ему в глаза невозможно – больно. Так больно, что слезы брызнули из глаз. Она уже приготовилась к побегу, но что-то ее не пустило. «Что я трушу, чего я боюсь? – спросила она себя. – Да пусть он боится! Пусть думает, как ему выкрутиться. А я посмотрю и посмеюсь». И она решительно шагнула навстречу.
Увидев Рину, отец растерянно и жалко улыбнулся, обрадованно закивал и протянул к ней руки, как будто хотел взять ее на руки, словно маленького ребенка. Так они и замерли друг напротив друга – не решаясь ни обняться, ни сблизиться.
Смущенно разглядывая ее, отец восторженно сказал:
– Ты у меня красавица, Ир. Всего несколько месяцев тебя не видел. А как ты похорошела! Ну, куда пойдем, дочь? – делано радостно спросил он. – В кино я тебя не приглашаю, наверняка есть компаньоны получше. А вот в ресторан – да! Если ты, конечно, не против, – смущенно добавил он.