– Твое счастье, что у меня у самого башка трещит. Принес с собой?

Вопрос был задан без особой надежды. У Сереги денег практически не бывало, он и так постоянно занимал у Костяна. Но нужно признать: пока что Щавелю удавалось отдавать долги с получки хотя бы своему коллеге.

Получив заведомо очевидный ответ, Логунов дежурным тоном пожурил младшего товарища еще и за любовь к халяве, но всё же пригласил на кухню. В маленькой комнатке по одну сторону тесно прижались друг к другу мойка, стиральная машинка, напольный сервант и газовая печка на четыре конфорки. С другой стороны стоял кухонный стол с желтой клеенчатой скатертью. За него и уселись коллеги. Тесть Костяна гнал самогон, и у того всегда было в достатке прозрачной жидкости с характерным запахом в трехлитровых банках.

Глотая слюну, Серега наблюдал, как его товарищ достал из серванта два стакана, а из холодильника неполную литровую пластиковую бутылку с самогоном, кастрюлю с компотом, слегка пожухлый желтый болгарский перец, открытую банку консервированных бычков в томате. Также достал черный хлеб из хлебницы. Ёрзая на стуле, Гоменюк терпел, пока Костян разливал пахучую жидкость по стаканам. Логунов только открыл рот, чтобы сказать какой-нибудь приличествующий ситуации тост, но Серега уже схватил свой стакан, стукнул им по Костиному, выпалил: «Быть добру!» – и вылил содержимое себе в рот.

Мир сразу же перестал быть прежним, будто Щавель стал Нео, которого подключили к Матрице. Серега любил это состояние. Состояние, когда погружаешься в сказочную перину, в которой тепло, в которой собеседники интересны, в которой все дамы – прекрасны, в которой Серега остроумен и находчив, в которой царит только тепло, добро и любовь. Серега по жизни был неконфликтным человеком, а в состоянии опьянения ему хотелось любить весь мир, хотелось гладить и чесать всех собак на своем пути, кормить их какими-то сосисками, хотелось говорить комплименты дамам и дарить им цветы. Хотелось помогать бабушкам переходить дорогу, хотелось обнимать хмурых людей и говорить им, что жизнь прекрасна и не стоит быть таким хмурым в такой прекрасный день! Хотелось совершать добрые благородные поступки, за что люди будут благодарить Серегу, уважать и восхищаться им. Естественно, это все хотелось делать, не вставая из-за стола, где стоит вожделенная бутылка с жидкостью. С той самой жидкостью, которая делает этот мир уютней, терпимее, теплее и чище.

– Костян, а что такое оле-гу-нар-соль-скья-ер?

Логунов напустил на себя задумчивый вид, почесал макушку и с серьезным видом бухнул:

– Кажись, это форсунка в немецких двигателях. Кум мой недавно на своем «Опеле Вектра» такую менял.

Костян еще чуть подумал, добавил «вроде бы», потом кивнул на пластиковую бутыль.

– Накатим?

Конечно же, Щавель был полностью солидарен с коллегой в этом вопросе. Они накатили, запили это дело компотом, а потом накатили еще раз. После третьей Костян закурил, а у Сереги в башке наконец-то окончательно угомонился монах-буддист. Исчезла звонница с огромным колоколом, будто её не существовало вовсе, а вместо неё на всю ширь Серегиного сознания раскинулось море-океан из исключительно позитивных волн добра, любви и теплоты. Щавель в этом море был своим. Пьяное сознание делало его то рыбой, то моллюском, то лихо закрученной ракушкой, то просто обычным купальщиком, плещущимся в волнах. После третьего «наката» Щавель ощущал себя ловцом жемчуга. Не в том плане, что он выдавал вербальные перлы собственных лингвистических пассажей, в этом он был не особо силен. Скорее, каждый накат был как прыжок ныряльщика со скалы в глубину – длинный и затяжной, и неизвестно каким и с чем он вынырнет. Может, приблизится к заветной жемчужине очень близко, и тогда ему потребуется еще один затяжной прыжок. А может, он опустится очень глубоко, где давление морского дна его расплющит. Либо слишком быстро вынырнет, и кессонная болезнь лишит его сознания. Это было немного страшно и захватывающе одновременно.