Собственно, в этом еще не было ничего необычного. Время от времени мы появлялись у него в доме, где, кстати, никогда не переводилось спиртное, и вместе с ним слушали его треклятые пластинки. Мало-помалу, однако, в его речах стали появляться странные нотки. Лейтмотивом настойчивых жалоб Осецки было полнейшее неприятие им собственного шефа. Или, точней сказать, подозрения, которые он питал в отношении своего шефа.
Поначалу, правда, Осецки скрытничал, мялся, не решаясь выложить всю правду о своих служебных невзгодах. Но, увидев, что его россказни не вызывают у нас очевидных сомнений или явного неодобрения, с обезоруживающей легкостью отвел душу.
Похоже, шеф решил во что бы то ни стало от него отделаться. Но поскольку у него не было на Осецки никакого компромата, не знал, как это обставить.
– Вот, значит, почему он каждый вечер напускает в ящик твоего письменного стола блох? – подвел итог О’Мара, делая мне знак своей лошадиной ухмылкой.
– Я не утверждаю, что это он. Просто я каждое утро их там нахожу. – И с этими словами наш знакомый начинает скрести себя во всех местах.
– Ну, понятно, не своими руками, – вступаю в игру я. – Отдаст приказ уборщице, и дело с концом.
– Я и уборщицу не могу винить. Вообще не выдвигаю обвинений – по крайней мере, публичных. Просто я считаю: это запрещенный прием. Будь он нормальным мужиком, так прямо выдал бы мне выходное пособие и сказал: видеть тебя не хочу.
– Слушай, а почему бы тебе не отплатить ему той же монетой? – Лицо О’Мары приняло зловещее выражение.
– То есть как?
– Ну… напустить блох в ящик его письменного стола?
– У меня и без того хватает неприятностей, – простонал несчастный Осецки.
– Но ведь работу ты все равно потеряешь.
– Ну, это еще вопрос. У меня хороший адвокат, и он готов меня защищать.
– А ты уверен, что тебе все это не привиделось? – спросил я с самым невинным видом.
– Привиделось? Да только гляньте на эти стаканы под ножками стульев. Он и сюда ухитрился их напустить.
Я бегло огляделся. Действительно, даже ножки столика под граммофоном были погружены в стеклянные стаканы, доверху полные керосином.
– Господи Исусе, – заволновался О’Мара, – у меня тоже все начинает чесаться. Слушай, ты совсем свихнешься, если немедленно не бросишь это место.
– Что ж, – ровным, невозмутимым тоном отозвался Осецки, – свихнусь так свихнусь. Но не подам заявления об уходе. Такого удовольствия ни в жизнь ему не доставлю.
– Знаешь, – сказал я, – ты уже малость не в себе, раз так рассуждаешь.
– Верно, – признал Осецки. – И ты был бы не в себе. Вы что, думаете, это нормально – чесаться ночь напролет, а наутро вести себя как ни в чем не бывало?
Крыть было нечем. По пути домой мы с О’Марой начали раздумывать, как помочь бедолаге.
– С его девчонкой надо потолковать, – заметил О’Мара. – Может, она пособит.
Впрочем, для этого требовалось, чтобы Осецки представил нас своей благоверной. Придется, видно, как-нибудь пригласить их к обеду.
«А вдруг она тоже не в себе?» – подумалось мне.
Вскоре после этого случай свел нас с двумя ближайшими друзьями Осецки – Эндрюсом и О’Шонесси, тоже проектировщиками. Канадец Эндрюс был невысоким коренастым пареньком с хорошими манерами и очень неглупым. Он знал Осецки с детства и, как нам предстояло убедиться, был ему безраздельно предан. Полной противоположностью ему был О’Шонесси: крупный, шумный, пышущий здоровьем, жизнелюбивый и бесшабашный. Всегда готовый удариться в загул. Никогда не отказывающийся от хорошей выпивки. О’Шонесси был не глупее своего собрата, но ум свой предпочитал не выпячивать. Любил поговорить о жратве, о женщинах, о лошадях, о висячих мостах. В баре вся троица являла собой прелюбопытное зрелище – ни дать ни взять сценка из романов Джорджа Дюморье или Александра Дюма. Братство неразлучных мушкетеров, неизменно готовых подставить друг другу плечо. А не познакомились раньше мы потому, что до недавнего времени и Эндрюс, и О’Шонесси были где-то в командировке.