Все четверо отступают еще поспешнее, и еще настоятельнее звучат советы второй скрипки:

– Спокойнее… спокойнее, друзья мои!

Прогалина пройдена, они опять под защитой деревьев. Но и здесь опасность ничуть не меньше. Перебираясь от ствола к стволу, зверь может броситься, когда невозможно будет предупредить его нападения: именно это он и намеревался сделать, но вдруг его рычание прекратилось, шаги замедлились.

Глубокий мрак наполнился проникновенными звуками музыки, выразительным largo, в котором словно раскрывается вся душа художника.

Это Ивернес вынул из футляра скрипку, и она зазвучала под повелительной лаской смычка. Мысль поистине гениальная! Почему бы действительно музыкантам не обрести спасения в музыке? Разве в свое время камни, подвинутые аккордами Амфионовой лиры, не расположились сами собой вокруг Фив? Разве дикие звери, прирученные вдохновенными звуками, не подползали к ногам Орфея? Так вот приходится допустить, что этот калифорнийский медведь под воздействием наследственного предрасположения оказался одаренным теми же художественными склонностями, что и его мифологические сородичи, ибо его свирепость стихла, покоренная музыкальным инстинктом, а по мере того как квартет продолжал в полном порядке свое отступление, он следовал за ним, издавая звуки, очень похожие на приглушенные восклицания восхищенного меломана. Еще немного – и он, пожалуй, закричал бы «браво!»…

Через четверть часа Себастьен Цорн и его товарищи оказались на опушке леса. Вот они уже совсем выбрались из него, а Ивернес все продолжал играть.

Зверь остановился. По-видимому, он не имел намерения идти дальше. Он бил лапой о лапу.

Тогда Пэншина, в свою очередь, схватился за свой инструмент:

– Кошачий вальс, да повеселее!

И пока первая скрипка изо всех сил пиликала этот общеизвестный мотив в мажорном тоне, альт подыгрывал ей резкими и фальшивыми звуками нижнего регистра на минорной медианте.

Зверь вдруг пустился в пляс, поднимал то правую, то левую лапу, выкручивался, раскачивался, а тем временем четыре музыканта уходили все дальше и дальше по дороге.

– Увы! – заметил Пэншина. – Это был всего-навсего цирковой медведь!

– Неважно! – ответил Фрасколен. – Ивернесу пришла в голову чертовски удачная мысль!

– А ну, двинемся allegretto, – вмешался виолончелист, – и не оглядываться!

Все же к десяти часам вечера четверо служителей Аполлона здравыми и невредимыми добрались до Фрескаля.

Десятка четыре небольших деревянных домов, вернее – домишек, обступивших площадь, обсаженную буками, – вот и весь Фрескаль, уединенная деревушка в двух милях от морского берега. Миновав несколько домиков, осененных высокими деревьями, наши артисты очутились на площади. Они увидели в глубине ее скромную колоколенку скромной церкви. Расположившись полукругом, словно для исполнения какого-нибудь подходящего к случаю произведения, они стали держать совет.

– И это называется поселком… – сказал Пэншина.

– А ты рассчитывал на город вроде Филадельфии или Нью-Йорка? – спросил Фрасколен.

– Да она спит, эта ваша деревня! – заметил Себастьен Цорн, пожимая плечами.

– Не будем пробуждать уснувшего селенья! – с нежностью в голосе произнес Ивернес.

– Напротив, обязательно разбудим его! – воскликнул Пэншина.

И правда, приходилось прибегнуть к этому средству, – не ночевать же на улице.

А кругом ни души, полнейшая тишина. Ни одной приоткрытой ставни, ни одного освещенного окошка; здесь, среди полного покоя и безмолвия, отлично мог бы возвышаться дворец Спящей красавицы.

– Ну, а как же постоялый двор? – спросил Фрасколен.