Сквозь известь, чем прозрачней, тем видней
Подследственным: тому – на севера,
Ну, а тебе – тебе в страну теней,
Не к волчьим изумрудам, сибиряк,
Есенинской листвы ненужный ком.
Сгребли тебя – забудь о северах:
Подвал и крематорий на Донском.
На раз-два-три хребты ломают здесь,
Окурки гасят в яблоках глазных.
Какие снегири? Ты вышел весь,
С крючка из мозга вырванной блесны
Весь вытек на рубаху в петухах.
Промчались грезы, гаснут колера,
И ты, как все, не медом здесь пропах.
– Охрана! Выносите гусляра.
Роняет лепестки югорский мак,
Со шконки слепошарый богомол
Во мрак вперяясь, тянешься во мрак
Седой, как лунь, скуластый, как монгол,
И там, во тьме, не кум, не фраера —
Спит теремок, не низок, не высок,
И золотарник золотом истек,
Блестит жемчужный хрящик осетра,
Не тюрьмы там, а юрты, солнцепек,
Там снег на полушалок твой, сестра,
Летит, напоминая Вифлеем,
И только карандашик послюни
Текут стихи – последние огни
Вдоль пристани, но кто мы и зачем?
С овцы паршивой шерсти рыжий клок
И тот не нужен им. Жирует хам,
А наш, дружок, окончен файв-о-клок,
И переоборудованный храм,
Дымит, словно мартеновская печь,
И всюду напоказ отцовский срам,
И не костьми, но пеплом нам полечь —
Там, на Донском, орел степной, сиречь
Казак, биологический отброс,
Бряцающий на лире друг степей,
Орлов, парящих по небу вразброс,
И недруг – сапогов и портупей.
Обол Харону – сталинский пятак —
Паромщику косматому обол,
А то, глядишь, посмотрит и за так
Перевезет: ведь гол ты как сокол,
Сам бывший плотогоном как-никак.
Под звездным частоколом санный путь
И, как нигде, огромная луна,
И женщина: Елена ли она,
Наталья ли? И звезды, словно ртуть,
Текут по чуду в перьях, и полна
Жар-птиц, чьи позабылись имена,
Коробочка твоя, югорский мак,
И, по ветру развеянный подзол,
Плывешь, таращась бельмами, во мрак,
И ад, поди, не горшее из зол.
Лубянку, невостребованный прах,
Припомни. И как там, на северах,
Как в Салехарде, мглистый окоем
Займется беглым перистым огнем.

Примечание: Салехард – последняя командировка Павла Васильева, и именно там, в лагерях заполярья, он мечтал окончить свои дни, сидя во внутренней тюрьме на Лубянке и глядя сквозь решетку на снег и снегирей:

«Снегири взлетают, красногруды. / Скоро, скоро на беду мою / Я увижу волчьи изумруды / В нелюдимом северном краю». Не пришлось. На волю передавали, что видели двадцатисемилетнего поэта, самого могучего из русских поэтов того времени, совсем седым, с выжженным папиросой следователя глазом и сломанным позвоночником, так что, по-видимому, в расстрельный подвал его пришлось тащить волоком. Сожжен в приспособленном под крематорий для «врагов народа» храме преподобного Серафима Саровского на территории нового кладбища Донского монастыря, пепел ссыпан в могилу невостребованных прахов.

Дорога на Старый Надым

Здесь шпалы облаками затекли
И нет границы неба и земли —
Одна лишь пустошь ягельного сна
И из пустого все не перельет
В порожнее курящегося льна,
Круговращаясь, птичий перелет.
За нитью нить слоится он, как бинт,
Сновидцами, глядящими сквозь лед,
Мытарств непроходимый лабиринт.
А наяву – под ношей облаков —
Желтеет насыпь, ночь белым-бела,
Нема, светла как девичий альков.
Играет ключ в овраге, но овраг
Здесь, за полярным кругом, не таков
Как все овраги всех материков,
И полуночник, вглядываясь в ров,
Не Бога видит в небе, а барак,
Замерзшие могильники костров,
Кукушкин лен, растущий абы как,
Июльской тундры жиденький покров.
Не до элегий как-то, не до саг.
В бездонных, бесконвойных, неживых
Пустотах на земле и в небесах,
Где вьюга – вой собак сторожевых.