– Поручика… к главному артиллеристу.

– Чего орешь, оглашенный, отдыхает он, сейчас доложу, – Прохор зашелся кашлем. – Иван Матвеевич…

– Слышал, сапоги давай.

– Вот не дадут человеку отдохнуть. Ну а спать когда?

– Прохор, дело военное. Понимать должен.

– Да понимаю я, – горестно вздохнул старик. – Кухни и той нет, а сухари как праздник стали. Вот узнала бы маменька…

– И поняла бы, – закончил я мысль с легкой улыбкой. Вестовой зашелся в кашле, прослезился от натуги, кивая.

Понимание, что ничего не могу сделать для верного слуги, доводило до бешенства. А выплеснуть этот огонь было некуда. Не рубиться же с Маковским насмерть. Сидение – это голод, холод и скука. Даже офицерская обязательная ежевечерняя игра тихо умерла. Проигрывать и отыгрывать одни и те же перстни, портсигары стало скучно. Под будущее жалование решили не играть – будет ли это грядущее?!

Сняв серые меховые бурки, надел уставные сапоги, начищенные как на парад. Покрутился, снова вздыхая.

– Вот ведь как, Прохор, выходит. Пушек нет, а главный артиллерист есть!

– Ну а как же, батюшка, на то она и армия, порядок должен быть. Устав. Вот кухни нет – непорядок. Дело-то серьезное. Куда смотрят вольнонаемные.

– Вниз, – подсказал я.

– А куда им остается? Только вниз и остается! Ждут чуда. А я вот как рассуждаю: у нас самый что ни на есть порядок! Вон вы журнал ведете каждый день. Образцовый офицер. И если бы кухня от вас зависела, то давно бы была. И заварка. И каша. Еда, в общем.

– Какой же, к чертям, порядок – скоро забудем, с какой стороны к орудию подходить. – Под мои слова старик горестно вздохнул и зашелся в новом приступе, тряся поблекшими седыми кудрями. Обрить надобно, не дай бог вши заведутся, а там и до тифа полшага. Передохнем не за понюх табака. Прохор тяжело переносил осаду. Не доживет старый до конца. Трудно ему. Видно, что дни пошли в тягость.

Вспомнился последний бой. От удовольствия запылали уши. Накосили тогда иноверцев! Такая война по мне. Умереть – так со славой. Скорей бы уже что-то изменилось в этом однообразном сиденье в горах.

Притопнул одной ногой, другой. Щелкнул каблуками. Вскинул руку в приветствии, отдавая честь.

– Ах, как хорош! – разулыбался старый слуга, оживая. – Орел и сокол. Возмужал! Маменька-то как рада будет.

– Да ладно тебе! – смутился я.

– Истину говорю: орел, да и только! Женить осталось. Уж очень мне хочется на свадьбе вашей попировать.

А я на миг представил себя. С легкостью взлетаю, по ступенькам дворянского собрания. В белой папахе, с белым Георгиевским крестом. Звеня серебряными шпорами, двумя пальцами придерживая турецкую шашку. Небрежно сбрасываю лакею папаху. Через весь зал прямой как струна иду к маменьке. Целую ей руку. Опускаюсь на колено, чтоб она могла поцеловать меня в лоб и кожей ощущаю взгляды полсотни женских глаз.

Эх, где эти очи, где кринолины[24] всех цветов. Живым бы выбраться. Тут или от скуки, или от пули умрешь. Или от разговоров о еде верного вестового Прохора.

Первый сочельник вне дома. Волна легкой радости мгновенно улетучилась, оставляя прежнюю печаль, скуку и тоску по дому. Хоть бы на миг оказаться в мирной жизни. Почему раньше не ценил?

Ветер сегодня дул сухой. Осевший снег покрылся ледяной коркой. Острые льдинки мгновенно сгрызли парадность сапог. Когда подошел к палатке подполковника Жигальцова, блеск остался только на голенищах. Холод пробрал до костей. Озяб так, что горло свело. Пальцы не чувствовали легких перчаток.

– Доложи, братец, поручик Суздалев, – хрипло обратился к пронырливому вестовому. Тот с готовностью закивал в ответ: сейчас, в лучшем виде, непременно. Но его опередили.