Потом все стихло. Никто не выходил и не входил в дежурное помещение.

Едигей узнал о случившемся от Укубалы. Она добежала по поручению Абилова на четвертый километр, где проводились в тот день ремонтные работы. Отозвала Едигея в сторону:

– Абуталипа допрашивают.

– Кто допрашивает?

– Не знаю. Какие-то приезжие. Абилов велел передать, что если не будут допытываться, то не говорить, что на Новый год были вместе с Абуталипом и Зарипой.

– А что тут такого?

– Не знаю. Он так просил сказать тебе. И велел тебе к двум часам быть на месте. У тебя тоже хотят что-то спросить, узнать насчет Абуталипа.

– А что узнавать?

– Откуда я знаю. Пришел перепуганный Абилов и говорит – так и так. А я к тебе.

К двум часам и без того ходил Едигей домой обедать. По пути, да и дома все пытался взять в толк, что случилось. Ответа не находил. Разве что за прошлое, за плен? Так давно уже проверили. А что еще? Тревожно, плохо стало на душе. Хлебнул две ложки лапши и отставил в сторону. Посмотрел на часы. Без пяти два. Раз велели в два, значит, в два. Вышел из дома. Возле дежурки прохаживался взад-вперед Абилов. Жалкий, смятый, подавленный.

– Что случилось?

– Беда, беда, Едике, – заговорил Абилов, робко поглядывая на дверь. Губы у него мелко дрожали. – Куттыбаева засадили.

– А за что?

– Какие-то запрещенные писания нашли у него. Ведь все вечера что-то писал. Это же все знают. И вот дописался.

– Так это он для детей своих.

– Не знаю, не знаю, для кого. Я ничего не знаю. Иди, тебя ждут.

В комнатушке начальника разъезда, именуемой кабинетом, его ждал человек примерно одного возраста с ним или помоложе немного, лет тридцати, плотный, большеголовый, подстриженный ежиком. Мясистый, ноздрястый нос припотевал от напряжения мысли, он что-то читал. Он вытер нос платком, хмуря тяжелый высокий лоб. И потом на протяжении всего их разговора он то и дело обтирал постоянно припотевавший нос. Он достал из лежащей на столе пачки «Казбека» длинную папиросину, покрутил ее, закурил и, вскинув на Едигея, стоявшего в дверях, ясные, как у кречета, желтоватые глаза, сказал коротко:

– Садись.

Едигей сел на табурет перед столом.

– Что ж, чтоб не было никаких сомнений, – произнес кречетоглазый, достал из нагрудного кармана гражданского кителя какую-то коричневую корочку, распахнул ее и тут же убрал, буркнув при этом что-то, то ли «Тансыкбаев», то ли «Тысыкбаев», Едигей так и не запомнил толком его фамилию.

– Понятно? – спросил кречетоглазый.

– Понятно, – вынужден был ответить Едигей.

– Ну, в таком случае приступим к делу. Говорят, ты лучший друг-товарищ Куттыбаева?

– Может быть, и так, а что?

– Может быть, и так, – повторил кречетоглазый, затягиваясь «казбечиной» и как бы уясняя услышанное. – Может быть, и так. Допустим. Ясно. – И бросил вдруг с неожиданной усмешкой, с радостным, предвкушаемым удовольствием, вспыхнувшим в его четких, как стекло, глазах: – Ну что, друг любезный, пописываем?

– Что пописываем? – смутился Едигей.

– Это я хочу узнать.

– Я не понимаю, о чем речь.

– Неужто? А? Ну-ка подумай!

– Не понимаю, о чем речь.

– А что пишет Куттыбаев?

– Не знаю.

– Как не знаешь? Все знают, а ты не знаешь?

– Знаю, что он что-то пишет. А что именно, откуда мне знать. Какое мне дело? Охота человеку писать – пусть себе пишет. Кому какое дело?

– То есть как кому какое дело? – удивленно встрепенулся кречетоглазый, устремляя в него пронзительные, как пули, зрачки. – Значит, кто что хочет, то пусть и пишет? Это он тебя убедил?

– Ничего он меня не убеждал.

Но кречетоглазый не обратил внимания на его ответ. Он был возмущен: