– Добрый вечер. Что, покурить вышли? Наработались? – посочувствовал ему Едигей.

– Да, конечно, – ответил тот, полуулыбаясь. – Нелегко. – И опять полуулыбнулся.

– Ну, ясно, конечно, – промолвил для приличия Едигей.

– Завтра с утра уезжаю, – сообщил ревизор. – Подойдет семнадцатый, приостановится. И я поеду. – Он опять полуулыбнулся. Голос у него был приглушенный, вымученный даже. А глаза смотрели с прищуром, вглядывались в лицо. – Так вы и будете Едигей Жангельдин? – осведомился ревизор.

– Да, я самый.

– Я так и думал. – Ревизор уверенно дыхнул дымом сквозь редкие зубы. – Бывший фронтовик. На разъезде с сорок четвертого. Путейцы Буранным прозывают.

– Да, верно, – простодушно отвечал Едигей. Ему было приятно, что тот так много знал о нем, но и удивился в то же время, как, зачем ревизор все это разузнал и запомнил.

– А у меня память хорошая, – полуулыбаясь, продолжал ревизор, видимо догадываясь, о чем думает Едигей. – Я ведь тоже пишу, как ваш Куттыбаев, – кивнул он, пуская струю дыма в сторону освещенного окна, в проеме которого склонялась, как всегда, над своими записями на подоконнике голова Абуталипа. – Третий день наблюдаю – все пишет и пишет. Понимаю. Сам пишу. Только я стихами занимаюсь. В деповской многотиражке почти каждый месяц печатаюсь. У нас там кружок литературный. Я им руковожу. И в областной газете помещался – на Восьмое марта однажды, на Первое мая в нынешнем году.

Они помолчали. Едигей уже собирался попрощаться и уйти, но ревизор снова заговорил:

– А он о Югославии пишет?

– Честно говоря, не знаю толком, – ответил Едигей. – Кажется. Ведь он партизанил там. Он для детей своих пишет.

– Слышал. Я тут порасспросил Абилова. Он и в плену побывал, выходит. Вроде и учительствовал какие-то годы. А теперь решил проявить себя с помощью пера, – скрипуче хихикнул он. – Но это не так просто, как кажется. Я тоже задумываюсь над крупной вещью. Фронт, тыл, труд будет. Да времени у нашего брата вовсе нет. Все по командировкам…

– Он тоже, по ночам только. А днем работает, – вставил Едигей.

Они снова помолчали. И опять Едигей не успел уйти.

– Ну и пишет, ну и пишет, головы не поднимает, – все так же полуулыбаясь, осклабился ревизор, вглядываясь в силуэт Абуталипа у окна.

– Так надо же чем-то заниматься, – ответил ему на то Едигей. – Человек грамотный. Вокруг никого и ничего. Вот и пишет.

– Ага, тоже идея. Вокруг никого и ничего, – прищуриваясь, что-то соображая, пробормотал ревизор. – А ты себе волен, а вокруг никого и ничего, тоже идея… А ты себе волен…

На том они попрощались. И в следующие дни нет-нет да мелькала мысль не забыть рассказать Абуталипу о том случайном разговоре с ревизором, да как-то не получалось, а потом и вовсе забылось.

Дел было много к зиме. И, главное, Каранар пришел в великое движение. Ведь морока, вот ведь где наказание хозяину! Как атанша[14] Каранар созрел два года назад. Но в те два года еще не так бурно проявлялись его страсти, еще можно было с ним сладить, припугнуть, подчинить строгому окрику. К тому же старый самец в боранлинском стаде – давнишний казангаповский верблюд – не давал ему еще развернуться. Бил его, грыз, отгонял от маток. Но степь-то широкая. С одного края отгонит, он с другого поспевает. И так целый день гонял его старый атан, а потом выбивался из сил. И тогда молодой да горячий атанша Каранар не мытьем, так катаньем достигал-таки своей цели.

Но в новый сезон, с наступлением зимних холодов, когда в крови верблюдов снова просыпался извечный зов природы, Каранар оказался верховным в боранлинском стаде. Достиг Каранар могущества, достиг сокрушающей силы. Запросто загнал старого казангаповского атана под обрыв и в безлюдной степи избил, истоптал, изгрыз его до полусмерти, благо некому было разнять их. В этом неумолимом законе природа была последовательна – теперь настал черед Каранара оставлять по себе потомство.