Но люди, на моей детской памяти, не становились ни лучше, ни хуже, а всё так же, как в эпоху маленькой палатки на Просторной улице, ссорились друг с другом, вечерами пели романсы под мандолину и так противно храпели, что я часто просыпался по ночам и потом долго не мог заснуть. Однако даже самые отъявленные хулиганы в те годы свято соблюдали правило не бить лежачего, и соседи могли накормить обедом, если мать задерживалась на работе, из чего я теперь делаю вывод, что неуклонный прогресс нравственности – выдумка и небылица, что человечество то вдруг дуреет, то вдруг умнеет, и эти колебания зависят неведомо от чего.
В детские годы мне дела не было до человечества, и, помнится, я был сосредоточен по преимуществу на себе. Вообще генеральное ощущение этих лет такое, что будто бы ты – первейшая фигура на свете, и ради одного тебя каждое утро всходит солнце, растут в палисаднике прекрасные цветы, курсирует автобус по Халтуринской улице и взрослые нарочно говорят малопонятные, но заманчивые слова. И это немудрено: незапятнанным сознанием начинающий человек по справедливости ощущает себя центром мироздания, исходя хотя бы из того, что он ровно счастлив, от будущего ждет только хорошего, что в детские годы не бывает мучительных мыслей и вечность непреложна, как небосклон. Между тем за окошком по временам стоят трескучие морозы, и родители не пускают гулять, большие грубят и делают неприятности, по радио передают всякие ужасы (например, про злодейства корейского диктатора Ли Сын Мана), и оттого ребенок чувствует себя избранником, счастливчиком из счастливчиков, причиной, объектом и заводилой всеобщего бытия. Недаром его глубоко оскорбляют уродства, к которым равно относятся собачьи отправления и матерные слова. В общем это суеверие, будто человек есть прежде всего общественное животное; он прежде всего – единственное дыхание на земле, ощущающее себя единичным, началом и концом в одном лице, центром мироздания, вокруг которого вертится всё и вся. Недаром одним из первых отвлеченных соображений, пришедших в мою детскую голову, было соображение, что до меня не было ничего.
Жизнь людей портит. Начинающий человек чист и предрасположен к добру, как яблоня к плодоношению, однако с годами он становится всё несовершенней и несовершенней по мере того, как приобщается к манерам больших людей. В этой деградации от ангела до пожирателя котлет заключается непостижимое противоречие, а именно: младенец становится человеком исключительно через общение с себе подобными (что, в частности, доказывает история действительного, не киплингского Маугли), но через общение же с себе подобными он постепенно растлевается до пожирателя котлет, равно́способного на неблаговидные поступки и вполне праведные дела.
Ребенку до этого дуализма сравнительно далеко. В первом детстве добро как некая всеобщность, вытекающая из наставлений, родительской ласки, красоты явлений и предметов, мудрости и безупречной порядочности старших, любви к животным, за исключением мышей, и строгого запрета присваивать чужие игрушки, – это добро представляется нерушимой нормой, а всякое отступление от него – знаком постыдного заболевания, каким в мое время считался, к примеру, педикулёз. Во всяком случае, я, помнится, так ужасался матерной брани, как впоследствии не ужасался даже зрелищу мертвых тел. Отсюда такое заключение: детство как ангельская форма существования прекращается в ту самую минуту, когда является первая нечистая мысль, первое грешное побуждение, первый невозвышенный интерес. Конечно, и в зрелые годы нас обременяет прирожденное тяготение к добру, но человек, утративший ангельский чин вследствие неразрешимого противоречия между проклятой свободой и необходимостью, так до скончания дней и остается странным, неуравновешенным созданием, способным на неблаговидные поступки и праведные дела.