Обе девочки учились в московском педе, робко мечтали уйти, может быть, в монастырь. Но кареглазой пока не разрешала мама: и правда, как я ее оставлю одну? – пожимала она плечами, – папа-то у нас давным-давно тю-тю. Высокая хотела сначала доучиться, но потом уж точно. Вот и рядом тут вроде должны были открыть женский, Шамордино, Амвросий Оптинский его опекал. По вечерам на длинных службах все трое исповедовали грехи за день отцу Игнатию, поражавшему их неземным видом и взглядом сквозь – сразу туда. Куда надо.
Та, что в очках, была посуше и помолчаливей, она словно уже определилась и понимала, как ей жить дальше, куда идти. Маленькая, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся худенькой, просто круглолицей, ярко-румяная, с шаром мягких светлых волос под косынкой, которые то и дело мешались, непослушно скидывали платок, была птенец неоперившийся. Не смотрела – хлопала глазами. Все ей было интересно, все важно понять, крестилась-то она, оказывается, месяц назад всего! Несмотря на речи про монастырь, и сама, конечно, не понимала еще, чего хочет. И глядела на всех, вот и на него тоже, вопросительно, с такой славной, доверчивой надеждой. Отдувала, склонив голову набок, челку, складывала губы недоуменно, дыша невинностью, дыша чистотой и верой, верой и ему тоже. «Сестренка» прозвал он ее про себя. И с удовольствием отвечал на ее детские, прямые вопросы – он в православии прожил уже полтора года – ветеран.
Но на собственные вопросы не знал ответов и он. Его тоже тянуло в монастырь, к подвигам иноческим. Но если его призвание жить в миру? Как не ошибиться, как выбрать свое? Хотя и в миру можно было стать батюшкой, но тогда не стоит терять времени – надо поступать в семинарию скорей…
Однажды после длинной монастырской всенощной, закончившейся только к ночи службы, во время которой несколько раз он терял себя, словно растворяясь в небесном братском пении, Алеша вышел из храма, присел на стоявшей здесь же скамейке. Передохнуть, ноги подкашивались, даже до их домика брести не было сил. Великий пост двигался к концу, и уже совсем другими запахами дрожал воздух, уже пряталась в набухших мокрых почках весна, и в потеплевшем ветре, и в раздвигавшихся светлых днях. Алеша устало глядел на выходивших из храма людей. И увидел Амвросия Оптинского.
Преподобный Амвросий вышел на улицу среди других. Пошел к нему. Такой же седобородый старичок со впалыми щеками, каким был нарисован на иконе, только сейчас он выглядел гораздо более худым, слабым. Был он в скуфейке и одном подряснике, несмотря на прохладу. Батюшка присел с ним рядом на скамью, да так близко, что хорошо видна была и его длинная белая борода, тоненькая, почти прозрачная, и висевший на груди серебристый крест, который просвечивал сквозь бороду. Черный подрясник его был ветх, на локте виднелась грубая штопка широким стежком. Серые глаза окружали мелкие морщинки и глядели очень устало, прямо в него, веки набрякли и были красными, точно и преподобный на службе изнемог. Или плакал? И еще Алеше показалось, что он явственно ощущает тонкий аромат ладана, но как будто и запах старости, лекарств… Хотя разве такое возможно? Видения разве источают запахи? Но спросил он совсем другое, как по писаному, как солдатик заведенный. Раз старец явился – надо спрашивать о главном.
– Что мне делать, отче? Остаться в миру или уходить в монастырь?
Амвросий взглянул на него еще пристальней – и не ответил. Только все так же глядел и глядел прямо в глаза с выражением, полным сочувствия, совершенно родственного, бесконечного сострадания, неземного по силе, и одновременно с кротостью – такой же нечеловеческой, святой.