«Десять лет назад со мной это уже было, я подумала, что пройдет, я ведь все делала правильно, но вот пять лет назад стало совсем невыносимо, наверное, надо было решать еще тогда, но я не могла поверить, что все так несправедливо и теперь совсем не знаю, что и думать…» Или, в версии light: «Вот мы, Саша и Маша, хотим быть вместе, но Саша женат; что нам делать, подскажите!»
Идет ли речь о здоровье, о пьющем муже, о затянувшихся тяжких отношениях – да хоть о престижной высокооплачиваемой работе! – в каждой строчке синдром приобретенной беспомощности. Хочется верить, что писано это просто в минуту уныния и отчаяния – такие минуты бывают у всех. Ведь и старая присказка «пишите письма» переводится как «все пропало». Может, утром все увидится иначе.
Но как вспомнишь бессчетные примеры из частной и общественной жизни… и все про то, что «хотели как лучше, а получилось как всегда»… Если вдуматься, это «всегда» звучит приговором любой попытке что-то изменить к лучшему. То есть – приговором всей моей работе. И принять этого я не могу. Потому что точно знаю: обычные люди, живущие в тех же краях и получившие примерно те же «инструкции по беспомощности», порой оказываются свободнее, умнее и лучше оных инструкций. И да, многие меняют свою жизнь к лучшему. Иногда с помощью профессионалов, а чаще сами. Они тоже нуждаются порой в поддержке, – но только они способны ею воспользоваться. Может быть, на самом деле я отвечаю им?
К 20 годам я выполнила всю намеченную моими родителями для меня программу: медаль, диплом, замужество, должность, ребенок, нужное подчеркнуть. В юности возражать не решалась, тем более что давление было не тупое и агрессивное, а с наилучшими намерениями и вполне логически обоснованное. Только жить своим умом так научиться нельзя… Видимо, мне предстоит выработать спокойный взрослый взгляд и научиться больше понимать и меньше оценивать. Это – большой проект, но мне нужно подумать о самых первых шагах. С чего обычно начинается реабилитационный курс для раскаявшихся отличниц?
Дарья, 29 лет
Есть еще одно обстоятельство в нашей общей жизни и жизни нашего языка. Отношение к слову – и особенно к слову письменному, печатному – у нас особенное. В нем есть родное и знакомое сочетание доверчивости и подозрительности. С одной стороны, мы выросли в вере в почти всемогущее Слово: «словом можно убить, словом можно спасти, словом можно полки за собой повести» – разумеется, «к штыку перо приравняв». Все-таки скорее убить, чем спасти… Мощная, грозная, почти материальная сила. Печатное слово к тому же подразумевало, что его кто-то разрешил – то есть оно одобрено реальной или воображаемой властью. Все же понимали, что статья театрального критика в невиннейшей городской газете могла решить судьбу спектакля – надо смотреть, пока не сняли, «просто так не напечатают».
А когда-то и грамотных было мало: почтение и одновременная неприязнь к «шибко умным и сильно грамотным» ощущалась долго, даже гигантские волны интернетовского беспредела их лишь размыли. Но есть (причем у тех же самых людей) и другое отношение к слову: скептическое, с кривой ухмылкой и вечным прищуром: знаем мы, как это все устроено; сказать-то что угодно можно. Как говорил Шукшин в «Калине красной», – ты слушай, но слова пропускай…
Вспоминаю гениальный вопрос одной нашей ученой дамы в начале 1990-х – она собиралась на зарубежную конференцию и звонила в оргкомитет: «Вот тут у вас написано, что дедлайн тогда-то, а когда на самом деле?» Ее, конечно, вежливо не поняли, но интересен не ответ, а вопрос. В нем отражается кусочек картины мира, в котором «как сказано» (и уж тем более написано) и «как на самом деле» – это по определению разное. Как будто мы все время играем в «веришь – не веришь».