Вот только скажи, откуда же Тебе известно, что все, что я писал Тебе в последнее время, действительно мука, а не просто вздор. Ведь смахивало-то гораздо больше на вздор, и на Твоем месте я бы изо всех сил попытался держаться от этого вздора подальше. Последнее письмо, к примеру, оно же не написано было, его из меня, прости за выражение, вырвало; я лежал на кровати, и оно вдруг предстало мне не в последовательности предложений, а как одно-единственное, какой-то страшной силой сжатое предложение, которое, казалось, готово убить меня на месте, если я его не запишу. Когда я и в самом деле принялся его писать, было уже не так скверно, я кое-что подсобрал в голове, пошел на поводу у воспоминаний, и местами в нем уже стали проскальзывать крохотные стежки утешительной неправды. Но с какой легкостью я отнес его на вокзал, с какой поспешностью бросил в ящик, как потом возвращался домой – разнесчастным, но в конце концов все-таки живым человеком, покуда перед самым отходом ко сну не подкатили два следующих страшных часа и не заставили посмотреть на все содеянное совершенно иначе.

Больше ни слова об этом. Я снова буду получать Твои письма, пиши, когда хочешь, а вернее сказать, когда сможешь, только не задерживайся из-за меня допоздна на работе, я не буду мучиться, если от Тебя не придет письма, ибо когда письмо все-таки придет, оно оживет прямо у меня под руками, как не оживало, по-моему, еще ни одно письмо на свете, и с лихвой заменит моим глазам и губам все другие Твои ненаписанные письма. Зато у Тебя будет теперь больше времени, Ты будешь больше гулять дивными вечерами, что сейчас стоят (вчера мы с моей младшей сестрой гуляли с десяти до половины двенадцатого ночи, в десять ушли и в половине двенадцатого вернулись, Ты, должно быть, не совсем верно себе ее представляешь, ей уже двадцать, она у меня прямо-таки высоченная и очень крепкая, хотя еще вполне ребенок), если, конечно, Тебе не нужно будет спешить на репетиции. Желаю, чтобы «Юмор» Тебе хорошо удался! Я совсем замучил Макса, чуть ли не выворачивая ему руки во всех пражских улицах и переулках, но этот дуралей из всего телефонного разговора почти ничего не запомнил и ни о чем, кроме Твоего смеха, рассказать не может. Как же, должно быть, Ты уже свыклась с телефоном, если можешь даже смеяться в трубку! А мне при одной только мысли о телефоне уже не до смеха. Иначе что помешало бы мне добежать до почты и пожелать Тебе доброго вечера? Но целый час ждать, когда тебя соединят, от волнения вцепившись руками в скамейку, потом, когда, наконец, выкрикнут твое имя, опрометью бежать к телефону, ощущая, как все в тебе дрожит, слабым голосом просить к телефону Тебя, не зная, хватит ли духу вообще Тебе ответить, потом благодарить Бога, что три минуты наконец истекли, и возвращаться домой, мучаясь теперь уже поистине неутолимым желанием поговорить с Тобой наяву, – нет, лучше уж и не пробовать. Впрочем, сама возможность – флером прекрасной надежды – остается, какой у Тебя номер, боюсь, Макс его уже позабыл.

Ну вот, а теперь я паинькой отправляюсь спать. Любимая, любимая моя, я совершенно немузыкален, но если уж это не музыка, то что тогда музыка!

Твой Франц.

15.11.1912

Знаешь, «Ты» все-таки не такое верное подспорье, как я думал. Сегодня, всего лишь на второй день, оно себя уже не оправдывает. Казалось бы, уж теперь-то я должен быть поспокойнее, это же самая объяснимая вещь на свете, что письма сегодня не было. И тем не менее я то и дело выскакиваю в коридор, смотрю в руки любому посыльному, отдаю множество бесполезных поручений, лишь бы снова специально отправить кого-нибудь вниз на почту (я теперь сижу на пятом этаже, а почту принимают и просматривают внизу, почтальоны наши невнимательны, кроме того, у нас выборы в правление, корреспонденции приходит несметное количество, и, прежде чем Твое письмо извлекут из дурацкой уймы других писем, я у себя наверху успею умереть от нетерпения), в конце концов, никому на свете не доверяя, сам бегу вниз и, разумеется, возвращаюсь ни с чем, ибо если бы хоть что-то для меня пришло, я получил бы это мгновенно, ведь по меньшей мере три человека уполномочены мною выискивать Твои письма и приносить их мне помимо и прежде всей остальной почты. Ввиду одной только этой миссии они заслуживают быть здесь упомянутыми. Первый – это посыльный Мергль, подобострастный и услужливый, но внушающий мне безотчетную, непреодолимую неприязнь, потому что, по моему наблюдению, когда я связываю надежду на Твое письмо в основном с ним, письмо приходит лишь в редчайших случаях. Один лишь непреднамеренно роковой вид этого человека в таких случаях пронзает меня ужасом до мозга костей. Так было и сегодня, по крайней мере меня так и подмывало ударить его по пустым рукам. И все равно он, похоже, принимает во мне участие. Не постыжусь признаться, что в такие вот пустые дни уже несколько раз спрашивал его, как он полагает, придет завтра письмо или нет, и он всякий раз с низкими поклонами заверял меня, что письмо непременно будет. Однажды – вот только сейчас вспомнил – я почему-то с безрассудной уверенностью ждал от Тебя весточки, должно быть, это было еще в тот первый скверный месяц, и этот посыльный еще в коридоре сообщил мне, что письмецо пришло и лежит у меня на столе. Я бегом кидаюсь к столу, а там только открытка от Макса из Венеции – с репродукцией картины Беллини «Любовь, владычица всея Земли». Но что проку от подобных обобщений в собственном случае, частном и болезненном! – Второй мой вестник – это начальник экспедиции Вотава, маленький старичок-холостяк с морщинистой физиономией, испещренной пятнами самых разных оттенков и островками невыбритой щетины, который к тому же вечно мусолит в причмокивающих губах свою неизменную «Виргинию», – и тем не менее как же ангельски он прекрасен, когда, застыв на пороге, торжественно извлекает из нагрудного кармана Твое письмо и вручает его мне, что, само собой разумеется, вообще-то вовсе не входит в его служебные обязанности. Он, конечно, предчувствует поощрение, ибо всегда, если только у него есть время, старается опередить двоих других конкурентов, не ленится пешком подняться ко мне на пятый этаж – и, кстати, после никогда не сожалеет об этом. С другой стороны, мне не дает покоя мысль, что иногда он, желая сам передать мне письмо, припрятывает его от других посыльных, которые могли бы принести его гораздо раньше. Короче, без волнений это дело никогда не обходится. – А третья моя надежда – это барышня Бём. Вот уж она-то, вручая мне письмо, просто счастлива. Вся сияя, она входит в мой кабинет и подает мне конверт так, словно это письмо, лишь с виду чужое, на самом деле касается только нас двоих, ее и меня. Когда же двум другим удается вручить мне письмо и я ей об этом сообщаю, она чуть не плачет, давая себе зарок впредь следить за почтой зорче прежнего. Но учреждение наше огромно, больше 250 служащих, и перехватить письмо всегда есть кому.