Я снова повернулся к стене. Ничего не изменилось. Отец рыдал, Генрик пытался его успокоить, полиция так же держала нас на прицеле. Мы не видели их за стеной белого света. Но вдруг, в долю секунды, я инстинктивно почувствовал, что смерть нам уже не угрожает. Прошло несколько мгновений, и из-за световой завесы послышался громкий голос:

– Чем вы занимаетесь?

Генрик ответил за нас троих. С удивительным самообладанием, спокойно, словно ничего не произошло, он сказал:

– Мы музыканты.

Один из полицейских подошёл вплотную ко мне, взял за ворот пальто и встряхнул – в последней вспышке гнева, ведь теперь, когда он решил оставить нас в живых, для этого не было причин.

– Ваше счастье – я тоже музыкант!

Он оттолкнул меня, и я шагнул назад к стене, чтобы не упасть.

– Пошли вон!

Мы бросились в темноту, стремясь как можно скорее выбраться из-под света их фонарей, пока они не передумали. Позади мы слышали их затихающие голоса, которые яростно спорили. Остальные двое набросились на того, который отпустил нас. Они полагали, что мы не заслуживаем сострадания, поскольку начали войну, в которой умирают немцы.

Но пока что немцы не умирали, а обогащались. Немецкие банды всё чаще врывались в еврейские дома, грабили их и увозили мебель в фургонах. В смятении хозяева продавали лучшие вещи и заменяли их ничего не стоящим барахлом, которое не могло никого соблазнить. Мы тоже продали мебель, хотя больше из нужды, чем из страха, – мы становились всё беднее. Никто в семье не был силён в торговле. Регина попыталась торговать, но потерпела неудачу. Как юрист она обладала сильным чувством справедливости и ответственности, а потому просто не могла запросить или принять сумму вдвое больше стоимости вещи. Очень скоро она переключилась на преподавательскую работу. Отец, мать и Галина давали уроки музыки, Генрик преподавал английский. Я был единственным, кто не мог тогда найти способ заработать себе на хлеб. Я погрузился в апатию и только время от времени работал над аранжировкой моего концертино.

Во второй половине ноября немцы без объяснения причин начали перегораживать колючей проволокой соседние улицы к северу от Маршалковской, а в конце месяца случилось объявление, которому вначале никто не мог поверить. Даже в самых тайных мыслях мы не могли заподозрить, что случится такое: с первого по пятое декабря евреям следовало обзавестись белыми нарукавными повязками с нашитой на них голубой звездой Давида. Таким образом, нам предстояло публично носить метку изгоев. Несколько веков гуманистического прогресса были вычеркнуты, мы вернулись в Средневековье.

Недели напролёт еврейская интеллигенция сидела под добровольным домашним арестом. Никто не хотел показываться на улице с позорным клеймом на рукаве, а если оставаться дома было попросту невозможно, мы старались проскользнуть незамеченными, глядя в землю, полные стыда.

Зимнее ненастье без предупреждения установилось на несколько месяцев, и холод словно бы объединился с немцами в стремлении убивать людей. Морозы стояли неделями; температура опускалась ниже, чем кто-либо в Польше мог припомнить. Уголь было почти невозможно раздобыть, и он стоил фантастических денег. Помню целый ряд дней, когда нам приходилось оставаться в постели, потому что в квартире было слишком холодно, чтобы это можно было вынести.

В худшую пору той зимы в Варшаву прибыло множество депортированных евреев, вывезенных с запада. Точнее, прибыла только их небольшая часть: на месте отправления их погрузили в вагоны для скота, вагоны опечатали, и людей отправили в путь без еды, без воды и без всяких способов согреться. Зачастую эти страшные поезда добирались до Варшавы по несколько дней, и лишь тогда людей выпускали из вагонов. В некоторых составах оставалась в живых от силы половина пассажиров, и те были серьёзно обморожены. Остальные были трупами, которые закоченели в стоячем положении среди остальных и падали на пол только когда живые двигались с места.