– Вы переутомляетесь, – сказал я ему в один из таких перерывов. – Вам лучше не копать, раз у вас не хватает сил.

Из жалости я попытался убедить его сдаться. Он явно был не годен к работе.

– Послушайте, – продолжал я, – в конце концов, никто от вас этого не требует.

Всё ещё тяжело дыша, он покосился на меня, затем возвёл глаза к небу, к безмятежной сапфировой синеве, где ещё парили облачка разрывов шрапнели, – и в его глазах отразился экстаз, словно он узрел в небесах Яхве во всем величии.

– У меня лавка! – прошептал он.

Он вздохнул ещё глубже и громко всхлипнул. С отчаянным выражением лица он вновь схватился за лопату, вне себя от перенапряжения.

Я перестал копать через два дня, так как услышал, что радиостанция возобновила вещание с новым директором, Эдмундом Рудницким, который ранее возглавлял музыкальный отдел. Он не бежал, как остальные, а собрал рассеявшихся коллег и открыл проект. Я пришёл к выводу, что там я буду полезнее, чем с лопатой в руках, и был прав: играл я много – и соло, и в качестве аккомпаниатора.

Тем временем условия в городе начали ухудшаться, словно бы в обратной пропорции к растущей отваге и решимости его жителей.

Немецкая артиллерия снова принялась обстреливать Варшаву – сначала пригороды, затем и центр. Всё больше зданий оставались без окон, на стенах зияли круглые дыры в местах попаданий, лепнина на углах была отбита. Ночью небо озарялось багровым отсветом пожаров, в воздухе пахло горелым. Запасы продовольствия таяли. Здесь героический мэр Стажинский оказался неправ: не стоило советовать людям не запасать провизию. Теперь город должен был кормить не только себя, но и солдат, оказавшихся здесь в западне, а также Познанскую армию с запада, пришедшую в Варшаву укреплять оборону.

В районе 20 сентября вся наша семья переехала с улицы Слиской в квартиру друзей, расположенную на первом этаже дома по улице Панской. Мы не любили бомбоубежища. Затхлым воздухом в подвале было почти невозможно дышать, а низкий потолок, казалось, в любой момент был готов обрушиться и похоронить всех под развалинами многоэтажного здания сверху. Но выживать в нашей квартире на третьем этаже было тяжело. Мы всё так же слышали свист снарядов за окнами, лишившимися всех стёкол, и один из этих снарядов легко мог залететь в наш дом. Мы решили, что на первом этаже будет лучше: снаряды будут попадать в верхние этажи и взрываться там, а нам не придётся спускаться в подвал. В квартире наших друзей уже обитало довольно много народа. Было тесно, и нам пришлось спать на полу.

Тем временем осада Варшавы, первая глава трагической истории города, подходила к концу.

Мне становилось всё труднее добираться на студию радиовещания. На улицах лежали трупы людей и лошадей, убитых шрапнелью, целые районы пылали, но теперь, когда артиллерия и бомбы повредили городской водопровод, потушить пожары было невозможно. Играть на студии тоже было опасно. Немецкая артиллерия обстреливала все важнейшие объекты города, и стоило ведущему начать объявлять программу, как немецкие батареи открывали огонь по студии.

В предпоследней стадии осады истерический страх саботажа среди населения достиг апогея. Любого могли обвинить в шпионаже и пристрелить, не дав времени объясниться.

На четвёртом этаже дома, куда мы переехали к друзьям, жила одна старая дева преклонных лет, учительница музыки. На её беду, она носила фамилию Хоффер и была отважна. Её отвагу можно было бы с равным успехом назвать нелепостью. Никакие налёты или обстрелы не могли заставить её спуститься в убежище вместо ежедневных двухчасовых упражнений на фортепиано перед обедом. На балконе она держала в клетке нескольких птиц и кормила их трижды в день с той же непоколебимой регулярностью.