Как живая стоит передо мною милая Машуха с глуповато-ласковой улыбкой на толстом лице, с седыми, стриженными в скобу волосами. Всегда помню я ее веселой и довольной, и лишь в последний год ее жизни на лице ее появилось какое-то недоуменно-грустное выражение. У нее обнаружили рак на груди, и она, очевидно, очень страдала. Страдала она, как маленький ребенок или животное, с каким-то кротким удивлением прислушиваясь к разрушительной работе смерти в своем организме. Папа сам свез ее в Ковну, в больницу, где ей сделали операцию. После операции она стала как будто поправляться, вернулась в Колноберже и даже стремилась приняться за исполнение своих обязанностей, но дни ее были сочтены, и осенью мы ее похоронили в Кейданах.

Вернувшись из больницы, Машуха все сидела у своего окна во флигеле, я подходила к этому окну, и она мне рассказывала о том, как добр был папа, когда она лежала в Ковне.

– Ваш папенька что родной отец для меня, – говорила она со слезами на глазах. – Лишь только в Ковну приедет, каждый день меня навещал и гостинцев приносил. Счастливая вы, Мария Петровна, что у вас такие родители.

Целый мир отошел с Машухой в вечность. Она была одной из последних представительниц того времени, когда господа и слуги составляли одну семью, делили радости и горести друг с другом и, чувствуя себя связанными на всю жизнь, волей-неволей приспосабливались один к другому и составляли одно сплоченное целое.

Заговорив о крепостном праве, я вспомнила о медали, полученной моим отцом за работу по освобождению крестьян. На мой вопрос, что это за медаль, папа сказал мне:

– Это награда, которой я больше всего горжусь: я так счастлив, что мне удалось принять участие в одной из последних комиссий, работавших над раскрепощением крестьян, и этим внести свою лепту в одно из величайших и благодетельнейших дел нашей истории.

Глава 9

Какой полной, какой счастливой жизнью мы жили в Колноберже!

Хотя о крепостных и помину давно не было и одна Машуха живым памятником напоминала собой об этих, канувших в вечность временах, все же все наши люди, и рабочие, и домашняя прислуга, жили у нас так подолгу, что тоже составляли с нами нечто одно целое.

Когда я была ребенком, и управляющий Оттон Германович Штраухман, и кучер Осип, и лакей Казимир, и пастух Матутайтис, и птичница Евка представлялись мне такими же неотъемлемыми от нашей жизни и необходимыми существами, как и родные. Чуть не забыла повара Ефима, служившего у нас долгие годы и особенно славившегося своими куличами, так и называвшимися «ефимовскими».

Когда мой отец был уездным предводителем, он осенью уезжал на призыв новобранцев по своему уезду. Папа говорил, что это самая неприятная из его обязанностей. Жить приходилось в «местечках». После работы не было ни где посидеть, ни где заняться, так что это было единственным временем, когда мой отец играл в винт.

Ефима он брал на эти шесть недель с собой, а дома его на это время заменял другой повар. Ефим очень любил эти поездки, вносившие приятное разнообразие в его службу.

С призывом связано у меня одно тяжелое воспоминание. В один из этих годов, когда мой отец не так давно еще уехал и мы не скоро ждали его назад, мы все мирно сидели вечером в библиотеке и слушали какую-то интересную книгу, которую нам вслух читала наша гувернантка.

Вдруг раздается лай Османа, нашего верного сторожа, и к крыльцу подъезжает экипаж. Казимир выбегает открыть двери, и каково же наше удивление, когда мы, высыпавшие гурьбой в переднюю, видим, что вернулся папа. Но какой он странный. Воротник шинели поднят, как в лютый мороз, а его лицо такое же красное, как околыш дворянской фуражки, надеваемой специально для таких деловых поездок. Папа говорит с трудом, и мы с ужасом слышим, что у него сильный жар, что он болен.