Мама, мама – мы с тобой
Над землёю – под луной.
Тихо-тихо снег идёт,
Кто-то плачет и поёт.
Тихо слышен тихий смех,
Белый-белый, словно снег.
Кто-то плачет, кто-то спит.
Тот, кто плачет, – не убит.
Снег закроет нам глаза,
Там, где память – там слеза.
Мы забудем свою боль,
Мы сыграем свою роль…

Слова, может, и не такие уж сильные – Аркадий вообще относился к русскому року равнодушно, предпочитая англоязычный блюз, – но в сочетании с мелодией, спетые как-то особенно, они, слова, рождали тоску совсем другого свойства, чем донимавшая его обычно. Эта тоска была острее, болезненнее, но она не прибивала, а толкала вверх. Из душного мрака к кислороду и свету… Если бывает угнетающая тоска, то должна быть и возвышающая.

Мама редко проявляла свою материнскую любовь. Любовь заменялась заботой. Вспоминая их жизнь дома, Аркадий видел, что достатка никогда не было: мама экономила, выкраивала рубли на подарки на дни рождения, Новый год. И всегда подарки были полезные: новый портфель в школу, новая рубашка, новые кроссовки. Игрушки, велик доставались и Юрке, и Аркадию от других, уже выросших детей.

Мама заботилась. Кормила, стирала, гладила – гладила даже трусы и носки, видимо, то ли помня по детству, то ли зная от своей мамы, что горячий утюг убивает прячущихся вшей, клещей; она водила в парикмахерскую, к зубному, проверяла домашние задания, сама в свободное время читала учебники сыновей, чтоб понимать, что они проходят; она укладывала спать, а утром будила, пусть не ласково, но без визга и упрёков. Мама поддерживала в квартире порядок и старалась создавать какой-никакой уют.

Да, заботилась о них с Юркой, и это немало. Изо дня в день отбивалась от лезущей в дом бедности, не успевая целовать и ласкать, не имея возможности баловать. И её саму вряд ли баловали родители – о них, оставшихся где-то в степях между Омском и Новосибирском, она за всё время упомянула раз пять… Кажется, её просто выставили за дверь и сказали: взрослая, теперь кормись сама.

Получила профессию, заняла место за станком и принялась плести сетку. Появлялись и исчезали мужчины, от каких-то из них появились сыновья. И она старалась их вырастить, вывести в люди так, как она сама это понимала.

Мама, мама… Слушая эту песню, Аркадий представлял их вдвоём в ночном заснеженном поле. Они не идут, а скользят в нескольких сантиметрах от земли. Они куда-то крадутся, к какой-то цели – наверное, к свету и теплу, – а вокруг во тьме посмеиваются завистливо-зло, тихо плачут те, кто не выдержал и опустился, увяз в топких сугробах.

Песня кончалась так:

Мы покинем этот дом,
Мы замёрзнем и заснём.
Рано утром нас найдут,
Похоронят и убьют.

Но Аркадий редко дослушивал до этих слов – нажимал «стоп». Последний куплет, вернее, три последние строки казались ему нелогичными, не соответствующими предыдущим куплетам. Ведь куда правильней, что мама и сын, покинув старый дом, долетают до того райского места, где забывают свою боль и совершают что-то такое, для чего созданы. «Мы сыграем свою роль».

И как-то ночью в своём крошечном закутке, с ушами, заткнутыми «пуговками», в очередной раз остановив песню, Аркадий поклялся маме, что изменит её жизнь. Она покинет эту пятиэтажку, она поселится в просторном, с большими окнами доме, она не будет больше экономить на всём подряд вплоть до спичек у газовой плиты, не будет ездить на завод, а потом, когда заводу не станет нужна, ждать почтальонку с жалкой пенсией. Он сделает маму счастливой.

Поклялся, конечно, себе. Но был уверен, что мама почувствует его клятву. И примет.