– Вот это и есть настоящий родственный поцелуй. Можно сказать, сестринский…
Я негромко говорю ей:
– Ты – извращенка, Эва…
– Конечно! – Она смеется. – Смерть надоела преснятина. Не извращнешься – не порадуешься…
И жмет меня острыми маленькими грудями. А я и так в углу. Мелькают перед глазами ее блестящие зубы, небольшие острые клычки, под пепельными волосами просверкивают на ушах бриллианты, и пальцы ее где-то у моего лица, и на них тоже переливаются бриллианты, и на шее струятся – она вся как новогодняя елка.
– Отстань, ведьма…
– Ох, Алешенька, деверек мой глупенький, ничего-то ты в жизни еще не смыслишь.
– Это Севка ничего не смыслит, когда оставляет тебя здесь по полгода…
– Ему наплевать – загранпоездка дороже. Им бабы не нужны, они там, как зеки в лагере, онанируют. Это им интереснее…
– Я бы на его месте тебя бросил! Я ведь знаю, с кем ты тут без него путаешься.
– Алешенька, дурашка, потому ты и не на его месте! Ему бросить меня нельзя – долго за кордон выпускать не будут, разведенца этакого…
– А чего же ты его не бросишь?
– Зачем? Нас устраивает. Мы ведь извращенцы…
– Эва, ты подкалываешься?
– А как же! – И захохотала солнечно. – Мне без этого никак невозможно.
– Погибнешь, Эва. Мне тебя будет жалко, ты ведь хорошая баба.
– Не жалей, дурашка, мне лучше. Да и аккуратничаю я – всего помаленьку…
– Ты знаешь – тут на малом не затормозишь.
– Не бери себе в голову. Мы все обреченные. Да плевать! Жаль только, что я своего дуролома узнала раньше тебя. Нам бы с тобой хорошо было – мы оба люди легкие.
– Не знаю, – покачал я головой.
– Околдовала тебя твоя евреечка, – усмехнулась Эва. – Это у тебя морок. К бабкам надо сходить – может, снимут заговор.
– А я не хочу…
– В том и дело. Это я понимаю.
– У тебя что – роман неудачный?
– Да нет! Просто как-то все осточертело! Мой идиот совсем сбрендил…
– Это ты зря, Севка – не идиот. Он свое разумение имеет.
– Ну, Алешечка, подумай сам, какое там разумение! У него солдафонский комплекс. Ему ведь нельзя в форме показываться, глисты тщеславия жрут немилосердно. Прихожу домой третьего дня, он разгуливает по квартире в шинели и в своей полковничьей каракулевой папахе. И фотографирует себя на «Полароид»! Ну и сам посуди! Какая должна быть дикость, чтобы такую варварскую шапку сделать почетной формой отличия. И он гордится ею!
– У нас у всех маленькие слабости, – засмеялся я, представив Севку в зимней шапке душным вечером – позирующим самому себе у аппарата.
– Ах, Алешечка, маленькие слабости у него были семнадцать лет назад. А сейчас… Ладно, давай лучше выпьем, пока они сплелись в пароксизме родственной любви.
Мы выцедили с ней по большой рюмке, медленно, с чувством, и я захорошел. Завалился в кресло. Эва уселась на подлокотник, задумчиво сказала:
– У меня иногда такое чувство, что моя психушка – это и есть нормальный мир. А все вокруг – сумасшедший дом. Ездила в этом месяце на кустовое совещание в Свердловск, жутко вспомнить. Больные лежат по двое на кровати, персонал везде ворует, дерется, не знает дела. Белье не меняется, медицинские назначения путают или не выполняют, жалуются больные – вяжут в укрутки, возмущаются – глушат лошадиными дозами аминазина. Обычные наши безобразия в провинции удесятеряются. А у нас в отделении держат просто здоровых…
– Эва, не по тебе это дело, ты бы отвалила оттуда. А?
– Ну что ты несешь, Алешка? Куда я могу отвалить? Мне сорок лет, я кандидат наук, всю жизнь на это ухлопала. Куда мне деваться? На БАМ? Шпалы класть? Или переучиться на косметичку?
– Ты ведь знаешь, Эва, как я к тебе отношусь – поэтому и говорю. У нас творят жуткие вещи. За это еще будут судить…