– Отстань, ведьма…

– Ох, Алешенька, деверек мой глупенький, ничего-то ты в жизни еще не смыслишь.

– Это Севка ничего не смыслит, когда оставляет тебя здесь по полгода…

– Ему наплевать – загранпоездка дороже. Им бабы не нужны, они там, как зэки в лагере, онанируют. Это им интереснее…

– Я бы на его месте тебя бросил! Я ведь знаю, с кем ты тут без него путаешься.

– Алешенька, дурашка, потому ты и не на его месте! Ему бросить меня нельзя – долго за кордон выпускать не будут, разведенца этакого…

– А чего же ты его не бросишь?

– Зачем? Нас устраивает. Мы ведь извращенцы…

– Эва, ты подкалываешься?

– А как же! – И захохотала солнечно. – Мне без этого никак невозможно.

– Погибнешь, Эва. Мне тебя будет жалко, ты ведь хорошая баба.

– Не жалей, дурашка, мне лучше. Да и аккуратничаю я – всего помаленьку…

– Ты знаешь – тут на малом не затормозишь.

– Не бери себе в голову. Мы все обреченные. Да плевать! Жаль только, что я своего дуролома узнала раньше тебя. Нам бы с тобой хорошо было – мы оба люди легкие.

– Не знаю, – покачал я головой.

– Околдовала тебя твоя евреечка, – усмехнулась Эва. – Это у тебя морок. К бабкам надо сходить – может, снимут заговор.

– А я не хочу…

– В том и дело. Это я понимаю.

– У тебя что – роман неудачный?

– Да нет! Просто как-то все осточертело! Мой идиот совсем сбрендил…

– Это ты зря, Севка не идиот. Он свое разумение имеет.

– Ну, Алешечка, подумай сам, какое там разумение! У него солдафонский комплекс. Ему ведь нельзя в форме показываться, глисты тщеславия жрут немилосердно. Прихожу домой третьего дня, он разгуливает по квартире в шинели и в своей полковничьей каракулевой папахе. И фотографирует себя на поляроид! Ну и сам посуди! Какая должна быть дикость, чтобы такую варварскую шапку сделать почетной формой отличия. И он гордится ею!

– У нас у всех маленькие слабости, – засмеялся я, представив Севку в зимней шапке душным вечером – позирующим самому себе у аппарата.

– Ах, Алешечка, маленькие слабости у него были семнадцать лет назад. А сейчас… Ладно, давай лучше выпьем, пока они сплелись в пароксизме родственной любви.

Мы выцедили с ней по большой рюмке, медленно, с чувством, и я захорошел. Завалился в кресло. Эва уселась на подлокотник, задумчиво сказала:

– У меня иногда такое чувство, что моя психушка – это и есть нормальный мир. А все вокруг – сумасшедший дом. Ездила в этом месяце на кустовое совещание а Свердловск, жутко вспомнить. Больные лежат по двое на кровати, персонал везде ворует, дерется, не знает дела. Белье не меняется, медицинские назначения путают или не выполняют, жалуются больные – вяжут в укрутки, возмущаются – глушат лошадиными дозами аминазина. Обычные наши безобразия в провинции удесятеряются. А у нас в отделении держат просто здоровых…

– Эва, не по тебе это дело, ты бы отвалила оттуда. А?

– Ну что ты несешь, Алешка? Куда я могу отвалить? Мне сорок лет, я кандидат наук, всю жизнь на это ухлопала. Куда мне деваться? На БАМ? Шпалы класть? Или переучиться на косметичку?

– Ты ведь знаешь, Эва, как я к тебе отношусь, – поэтому и говорю. У нас творят жуткие вещи. За это еще будут судить…

Она сухо, зло засмеялась:

– Дуралей ты, Алешка. Никого и никогда у нас судить не будут, мы все связаны круговой порукой. Кто будет судить? Народ? Эта толпа пьяниц? Или…

Тут все ввалились в столовую.

– Все по местам, все по местам! – хлопотал Гайдуков.

Загремели стульями, зашаркали ногами, посуда пошла в перезвяк, все усаживались, удобнее умащивались, скатертью крахмальной похрустывали, что-то голодно взборматывали, шутили, стихая помаленьку, пока все не заняли привычные, раз навсегда заведенные места.