На косяке тяжелой, окрашенной ржавым суриком двери был прибит длинный список фамилий – кому сколько звонить. Все в порядке – я у себя дома. Там такой же список – послушная дань коммунальной этике. Каждый жилец открывает дверь своим гостям. Уступка делается только почтальонам, милиционерам и нищим, которые дают длинный звонок – «общий». Все ждут благовеста, ареста и сумы.
Мне отворил дверь молодой пухлый еврей в мешковатых джинсах, пузырящихся на коленях, суконных тапках и белой рубашке с галстуком в полоску. В руках у него была сковородка с жареной картошкой. Традиционная белорусская еда – бульба. Евреи, поменявшие имена, должны уж и кухню пользовать местную – все равно нет ничего другого.
– Я ищу Гроднера…
– Пожалуйста, – ответил невозмутимо парень, не трогаясь с места.
– Вы – Гроднер?
– Пока да, – усмехнулся еврей.
– Я журналист, хотел бы поговорить с вами по одному делу…
Гроднер равнодушно пожал плечами, сказал:
– Пожалуйста… – И мы пошли вглубь нескончаемого, плохо освещенного коридора, заставленного рухлядью, мимо длинного ряда полуприкрытых дверей, из-за которых высовывались любопытные носы соседей. Ах, коммунальное житье, круглосуточный надзор, скучающие соглядатаи, болтливые послушники нерушимого обета омерты! Вам дали муравейник, а вы его переделали в осиное гнездо.
Большая светлая комната плотно заставлена разношерстной мебелью. Дешевенький польский гарнитур втиснут в угол, как во время ремонта, и накрыт пластмассовой пленкой. Повсюду – запакованные ящики, картонные коробки, связанные веревкой чемоданы. Часть комнаты отгорожена китайской ширмой с полинявшими драконами. Из-за драконов вышла пожилая смуглая женщина, когда-то, видимо, замечательно красивая. Я вежливо поздоровался, она тревожно и неприязненно взглянула на меня из-под густых бровей, кивнула и вновь спряталась за своими китайскими страшилищами.
– Скорее всего, вам нужен мой отец, – сказал Гроднер. – Вы же по поводу отъезда.
– Отъезда? – удивился я.
Гроднер неприятно засмеялся:
– Я ведь тоже читаю, как вы описываете муки евреев-эмигрантов в Израиле, как они из Вены обратно домой просятся…
– Но я не понимаю, почему…
– Что вы не понимаете? – перебил меня Гроднер, и я увидел, что он очень похож на хомяка. – Вы, наверное, хотите поговорить с моими стариками насчет их отъезда?
– В Израиль? – наконец уразумел я. – А они уезжают, что ли?
– А вы не знали? – удивился в свою очередь хомяк, у него набухла толстая переносица и покраснели маленькие глазки.
– Я совсем по другому вопросу, – растерянно сказал я.
У меня произошла ошибка. Слишком мал был мой стаж работы оборотнем, я медленно реагирую на неожиданные повороты придуманного мной сюжета. Если Гроднер – это Орлов, то непонятно, как он дожил. Если он Орлов – значит он сексот, непонятно, зачем и почему он едет в Израиль. И как могло быть, чтобы его отпустили в Израиль?
Или не отпустили, а послали?
Но он ведь должен быть уже старый? Хотя Михайлович до сих пор на культурной службе!
Но если Гроднер – это Орлов, значит я успел на уходящий в никуда поезд.
Я озирался в разоренном, загроможденном и все-таки полупустом жилище. С гвоздя на стене была снята и приставлена к ширме большая застекленная фотография. Ее, наверное, переснимали и увеличивали с маленького снимка и потом уж заключили в простую ясеневую рамку. В объектив напряженно смотрел старик с седой бородой, рядом – тяжелая расплывшаяся старуха с беззащитным несчастным лицом, повязанная суровым платком, потом несколько мужчин и женщин с детьми на руках. Справа от старика стоял молодой человек без глаза, с вмятиной на лбу, прижимавший к груди молитвенно-слепо обрубки обеих рук.