Прошло еще добрых полчаса, в течение которых глухая тишина нарушалась только туканьем тяжелого маятника и стоном девочки. Старушечьего хрипенья уже не было слышно. Сперва еще, время от времени, старуха эта конвульсивно слабо подергивалась плечами, а теперь сидела уже совсем без малейшего движения, только голова от стены отделилась и на грудь повисла.

– Доктора!.. Бога ради, доктора, – простонала Маша, едва фельдшер снова показался в дверях.

– Эко зелье какое! Чего пищишь-то, – огрызся он на нее, проходя к своему столу, – будь и за то благодарна, что в приемный покой впустил, а то бы и до сих пор у подъезда на дворе дожидалась. Молчи, знай! Придет тебе доктор, когда время будет.

И через несколько времени дежурный доктор действительно появился в комнате, весьма аппетитно зевая перед сном грядущим.

Прежде всего подошел он к старухе, которая помещалась ближе всех от двери.

– Ну, ти что? – спросил он с сильным немецким акцентом.

Та не отвечала и не двигалась.

– Ну, атфичай, что ти? – повторил он, толкнув ее рукою.

Старуха от этого движения покачнулась и тихо навалилась на Машу. Эта быстро отодвинулась в каком-то инстинктивном испуге. Вслед за тем старуха и совсем уже брякнулась головой об скамейку.

– Дай свеча! – приказал доктор и при свете приподнял пальцем закрытый глаз ее.

– Зашем мертви принималь? Зашем? – с неудовольствием накинулся он на фельдшера.

– Да она еще живая была, ваше благородие, – оправдывался этот, – она, должно полагать, недавно еще. Я и то не хотел принять ее, потому, говорю, все равно помирающий человек, а он – мужчина какой-то – выбросил ее из саней, а сам ускакал… Я не виноват-с.

Доктор ограничился тем, что сказал ему дурака и распорядился отнести труп в мертвецкую да на завтра вскрытие назначить, и подошел к девочке, которая металась в полнейшем беспамятстве. Заглянув ей в синее лицо и пощупав пульс, он только весьма лаконически проговорил: «Тиф», – и обратился к Маше. Та кое-как передала ему, что чувствовала.

– Туда же! – распорядился доктор и направился в свою дежурную комнату, где его ждали сладкие объятия Морфея.


Одна из прислужниц, в тиковом платье, повела наверх Машу, поддерживая ее под руку, а другая, вместе с фельдшером, поволокла туда же тифозную девочку. Они именно волокли ее, немножко в том роде, как обыкновенно полицейские волокут пьяных. Девочка металась и стонала, а бессильные ноги ее колотились о ступени каменной лестницы.

В палате, где предназначено было лежать двум вновь поступившим больным, стояли две свободные койки. Одна из них опросталась потому, что утром выписалась из больницы выздоровевшая пациентка; другая – потому, что часа четыре тому назад на ней умерла женщина, страдавшая сильными обжогами по всему телу, полученными ею во время ночного пожара в своей квартире. Гной и пасока из ее ран текли на постельное белье и просачивались сквозь него на скудный тюфяк, несмотря на клеенчатые подстилки, которые до того были ветхи, что почти совсем пооблупливались и попрорывались. Белье после покойницы еще не было снято. И эту самую кровать предстояло теперь занять Маше, которая пришла в немалый ужас, когда прислужница отвернула до половины вытершееся от времени байковое одеяло.

– Как!.. На это лечь?! – невольно воскликнула Маша.

– А что ж такое? – хладнокровно возразила сиделка. – Почему не лечь!

– Да ведь тут гной!..

– Ах да, гной-то! Ну так что ж? Белье сейчас переменим. Это не беда!

– Да вы хоть бы тюфяк переменили, – вступилась одна из больных с соседней койки. – Как же, после мертвого человека так прямо и ложиться на то же место! Господи помилуй, что это вы делаете!