, в коем и доднесь пребывает да добра наживает; сердце его растаяло от умиления, и он на радости опорожнил и последнюю четверть обворожительного напитка. Тут пришло Севастьянычу в голову, что он не только что в приказе, но хват на все руки: как заслушиваются его, когда он под вечерок в веселый час примется рассказывать о Бове Королевиче[27], о похождениях Ваньки Каина[28], о путешествии купца Коробейникова в Иерусалим[29], – неумолкаемые гусли, да и только! – и Севастьяныч начал мечтать: куда бы хорошо было, если бы у него была сила Бовы Королевича и он бы смог кого за руку – у того рука прочь, кого за голову – у того голова прочь; потом захотелось ему посмотреть, что за Кипрский таков остров есть, который, как описывает Коробейников, изобилен деревянным маслом и греческим мылом, где люди ездят на ослах и на верблюдах, и он стал смеяться над тамошними обывателями, которые не могут догадаться запрячь их в сани; тут начались в голове его рассуждения: он нашел, что или в книгах неправду пишут, или вообще греки должны быть народ очень глупый, потому что он сам расспрашивал у греков, приезжавших на реженскую ярмарку с мылом и пряниками и которым, кажется, должно было знать, что в их земле делается, – зачем они взяли город Трою, – как именно пишет Коробейников, – а Царьград уступили туркам! и никакого толка от этого народа не мог добиться: что за Троя такая, греки не могли ему рассказать, говоря, что, вероятно, выстроили и взяли этот город в их отсутствие; – пока он занимался этим важным вопросом, пред глазами его проходили: и арабские разбойники; и Гнилое море[30]; и процессия погребения кота[31]; и палаты царя Фараона[32], внутри все вызолоченные; и птица Строфокамил[33], вышиною с человека, с утиною головою, с камнем в копыте…

Его размышления были прерваны следующими словами, которые кто-то проговорил подле него:

– Батюшка, Иван Севастьяныч! я к вам с покорнейшею просьбою.

Эти слова напомнили Севастьянычу его ролю приказного, и он, по обыкновению, принялся писать гораздо скорее, наклонил голову как можно ниже и, не сворачивая глаз с бумаги, отвечал протяжным голосом:

– ¿ Что вам угодно?

– Вы от суда вызываете владельцев поднятого в Морковкине мертвого тела.

– Та-ак-с.

– Так изволите видеть – это тело мое.

– Та-ак-с.

– ¿ Так нельзя ли мне сделать милость, поскорее его выдать?

– Та-ак-с.

– А уж на благодарность мою надейтесь…

– Та-ак-с. – ¿Что же покойник-та, крепостной, что ли, ваш был?..

– Нет, Иван Севастьяныч, какой крепостной, это тело мое, собственное мое…

– Та-ак-с.

– Вы можете себе вообразить, каково мне без тела… сделайте одолжение, помогите поскорее.

– Все можно-с, да трудновато немного скоро-то это дело сделать, – ведь оно не блин, кругом пальца не обвернешь; справки надобно навести… Кабы подмазать немного…

– Да уж в этом не сомневайтесь, – выдайте лишь только мое тело, так я и пятидесяти рублей не пожалею…

При сих словах Севастьяныч поднял голову, но, не видя никого, сказал:

– Да войдите сюда, что на морозе стоять.

– Да я здесь, Иван Севастьяныч, возле вас стою.

Севастьяныч поправил лампадку, протер глаза, но, не видя ничего, пробормотал:

– Тьфу, к черту! – ¿да что я, ослеп, что ли? – я вас не вижу, сударь.

– Ничего нет мудреного! <>как же вам меня видеть? я – без тела!

– Я, право, в толк не возьму вашей речи, дайте хоть взглянуть на себя.

– Извольте, я могу вам показаться на минуту… только мне это очень трудно…

И при этих словах в темном углу стало показываться какое-то лицо без образа; то явится, то опять пропадет, словно молодой человек, в первый раз приехавший на бал, – хочется ему подойти к дамам и боится, выставит лицо из толпы и опять спрячется…