– Правильно ставишь вопрос, – одобрил Гаригозов. – Правильно, хотя и чересчур конкретно. Ты пойми, и я думаю, что ты не станешь тут сильно спорить. Ты пойми, ведь во многом мы сами виноваты. Понял? Потому что многое исправимо буквально легко, но нужно лишь не трястись и не вибрировать, а как-то взять себя в руки, что ли, понимаешь. Хозяином себя почувствовать, понимаешь, – своей судьбы, своей семьи, своей работы, своей страны, наконец! Понимаешь?
– Ну, я тогда, однако, уж до конца разливаю, что ли? – сказал Канкрин.
– Ага, – сказал Гаригозов.
И зажурчала, забулькала в зеленые рюмки оставшаяся белая водка. И, выпив, крякнули приятели, нюхнули индивидуальные черные корочки и уставились друг на друга живыми блестящими глазами.
Но – молчали. В молчании этом, происходящем не от недостатка, а от избытка, и прошло некоторое небольшое количество двойного человеческого времени. Пока не вплелись в кухонную капающую тишину какие-то новые звуки: осторожное цап-царапанье некоторое, шуршащие шорохи и даже определенное урчание.
– Ты? – очнулся Гаригозов. – Ты есть хочешь?
– Нет, я не хочу есть, – напряженно отвечал Канкрин, прислушиваясь и клоня голову к полу, в направлении посудного, замечательной резной работы шкафа.
– Я и говорю, – некстати залепетал Гаригозов. – Я и говорю, что о душé, о душé пора подумать трясущемуся этому индивидууму эпохи, человеку, совершенно потерявшему очертания.
– Да, – сказал Канкрин.
– И эпоха тоже совершенно потеряла очертания, – ныл Гаригозов.
А человеку свежему, на него глядя, тотчас бы стало ясно, что просто порция ему крепко в голову шибанула и он внезапно запьянел, как это бывает иногда в ночной тиши при тесном общении с горячими напитками.
– Вот так, – итожил Гаригозов.
Но Канкрин его уже не слушал. Канкрин вдруг рывком подскочил, прыжком взвился и вытащил из-под резного шкафа упирающегося и оказывающего сопротивление бедного кота громадных размеров. Ужасная шерсть виноватого животного дыбилась, зрачок был огромен и горел нехорошим блеском.
– Помидор катал! – возбужденно донес Канкрин. – Ты понимаешь, катал под шкафом помидор. Ва-аська-кот! – запел он. – Ва-аська-кот! Ваську нужно драть!
– Да… э… его можно выдрать, – подтвердил Гаригозов, брезгливо хрустя пальцами. – Тут – ночь, тишь, разговор, а он тут…
И Гаригозов огорчительно махнул пухлой ручкой.
– Ах ты, Васька-Васька! Васька – кот! – все радовался неизвестно чему Канкрин. – Васька-кот! Ваську нужно драть! – все твердил он.
И, услышав такое горькое решение своей одинокой судьбы, измученный Василий тут же героически закрыл свои желтые глаза и безропотно приготовился к истязаниям. И я не берусь смело утверждать, но, очевидно, все же наказали бы его – хоть бы и слегка, но выпороли подвыпившие друзья, кабы… кабы не случилось следующее.
А случилось так, что внезапно на кухонном порожке появилась строгая фигура рослого кудрявого стройного ребенка в черных сатиновых трусах и полной пионерской форме, состоящей из белой рубашки и красного галстука. Некоторое время ребенок молчал и пристально вглядывался в багровые лица веселящихся собутыльников. Потом он кашлянул.
– Пашка? Ну – здорово! А ты что ж это, брат, не спишь? Я когда в твои годы, то я в это время всегда спал. Да еще и при галстуке! Ну смотри-ка ты, какая важная персона в ночное время! – добродушно обрадовался Канкрин.
– А это моего сы́ночку третьего дня в пионеры приняли, так вот он и не расстается с реликвией, – объяснил польщенный Гаригозов. И шутливо скомандовал: – А ну – будь готов, дня – конец, спать иди, стервец!