– В какой приют, ваше степенство? – вмешался в разговор нищий, подстрекаемый любопытством узнать о судьбе друга.
– Такой уж есть, выискались, вишь, добрые, вместо того чтобы людей вот вроде тебя напоить-накормить да от непогоды пригреть, – собакам пансион устроили.
– Вроде как богадельня собачья! – вставил другой. – И берегут и холят.
Поблагодарил бродяга купцов и пошел дальше, куда глаза глядят.
Счастлив хоть одним был он, что его Лиске живется хорошо, только никак не мог в толк взять, кто такой добрый человек нашелся, что устроил собачью богадельню, и почему на эти деньги (а стоит, чай, немало содержать псов-то) не сделали хоть ночлежного угла для голодных и холодных людей, еще более бесприютных и несчастных, чем собаки (потому собака в шубе, – ей и на снегу тепло). Немало он подивился этому.
Прошло три дня. Сильно заскучал бродяга о своем культяпом друге (и ноги-то погреть некому, и словечушка не с кем промолвить!) и решил наконец отыскивать приют, где Лиска живет, чтобы хоть одним глазком посмотреть, каково ей там (не убили ли ее на лайку[3] али бо што).
Много он народу переспросил о том, где собачья богадельня есть, но ответа не получал: кто обругается, кто посмеется, кто копеечку подаст да, жалеючи, головой покачивает, – «спятил, мол, с горя!». Ходил он так недели зря. Потом, как чуть брезжить стало, увидал он в Охотном ряду, что какие-то мужики сеткой собак ловят да в карету сажают, и подошел к ним.
– Братцы, не вы ли недавнысь мою Лиску в саду пымали? Така собачонка желтенькая, культяпая…
– Там вот пымали в подвале под старым трактиром… Как лисица, такая…
– Это она! Самая она и есть!
– Ну, пымали, у нас живет, смотритель к себе взял, говядины не в проед дает…
– А где ваша бог…
Но бродяга не договорил, – вдали показался городовой. («Фараон» триклятущий, и побалакать не даст, – того и гляди, «под шары»[4] угодишь, а там и «к дяде»!)
Пошел бродяга собачью богадельню разыскивать. Идет и думает. Вспомнилось ему прежнее житье-бытье… Вспомнил он родину, далекую, болотную; холодную «губерню», вспомнил, как ел персики и инжир в Туречине, когда «во вторительную службу» воевать с чумазой туркой ходил… Вспомнил он и арестантские роты, куда на четыре года военным судом осудили «за пьянство и промотание казенных вещей»… (Уж и вешши! Рваная шинелишка – рупь цена – да сапоги старые, в коих зимой Балканы перевалил да по колено в крови ходил!)… Выпустили его из арестантских рот и волчий билет ему дали (как есть волчий, почет везде, как волку бешеному, – ни тебе работа, ни тебе ночлег!). Потерял он этот свой билет волчий, и стали его, как дикого зверя, ловить: поймают, посадят в острог, на родину пошлют, потом он опять оттуда уйдет… Несколько лет так таскали. Свыкся он с бродяжной жизнью и с острожным житьем-бытьем. Однако последнего боялся теперь, потому что общество его отказалось принимать, и если «пымают, то за бугры, значит, жигана водить». А Сибири ему не хотелось!..
Опустилась над Москвой ночь – вьюжная, холодная… Назойливый, резкий ветер пронизывал насквозь лохмотья и резал истомленное, почерневшее от бродяжной жизни лицо старого бездомника. А все шагал он по занесенным снегом улицам Замоскворечья, пробираясь к своему убежищу… Был он у «собачьей богадельни» и Лиску на дворе видел, да опять «фараоны» помешали. Дальше пошел он. Вот Москва-река встала перед ним черной пропастью… Справа, вдалеке, сквозь вьюгу чуть блестели электрические фонари Каменного моста… Он не пошел на мост и спустился по пояс в снегу на лед Москвы-реки.