Когда я вошел, чувствуя себя все тонко воспринимающим и испытывая необыкновенную легкость в ногах, мама помогала жене Бернарда, которую я теперь знал как тетушку Терезу, поставить длинный стол красного дерева для чая. Мамина активность, ее оживленный вид поразили меня. Правда, она стала гораздо тоньше, но, вернувшись из Порт-Крегана, я ожидал, что она будет в прострации и безутешном горе. Я так и не осознал тогда – какова бы ни была ее реакция на то, что ждет ее в будущем, на данный момент у нее не было печали. Измученная месяцами ухода за отцом, зная, что он должен умереть, она могла испытывать лишь облегчение, когда его страдания закончились.

– Как хорошо от тебя пахнет, дорогой – сказала она, целуя меня. С момента моего возвращения из Порт-Крегана она уже много раз целовала меня. – Ты ел леденцы?

– Нет, мама, – не стал признаваться я.

В этот момент вошла тетя Тереза с блюдом, на котором лежал огромный кусок красной вареной ветчины.

– Мне послышалось, что подъехал кеб, – сказала она, улыбаясь и кивая мне. – Если так, мы можем приготовить блюда.

Мать Норы была кроткой, нерешительной маленькой женщиной, как бы пребывающей в оболочке рассеянного удивления. Ее грудь, зримо выпирающая под дорогой черной атласной блузкой, натолкнула меня на странную мысль – не под действием ли портвейна тетя Тереза для удобства сняла корсет или, может, забыла надеть его. Ее лицо, бледное от природы, слегка порозовевшее теперь около печи, выражало мечтательную отстраненность, как если бы годы этих проклятых погребов и царящего здесь беспорядка в конце концов вознесли ее в параллельное измерение, где она мирно плыла по течению, одинокая и свободная.

– А вот и они, – подтвердила Нора. – На лестнице.

Как только она это сказала, дверь открылась и вошли мои дяди. Сначала Бернард, тяжелый, круглоплечий, дряблый, наполовину лысый, с полным обвислым лицом и мешками под глазами, которые, хотя ему было не больше сорока пяти, делали его намного старше. Поскольку я уже был свидетелем его крайней эмоциональности, которую он, казалось, не мог сдержать, то не удивился, увидев, что он еще продолжает сжимать носовой платок с черной каемкой, когда он подошел к моей маме и в знак утешения положил ей руку на плечо.

– Моя бедная девочка, рука Господа возлегла на нас. Но ты должна держаться, теперь все кончено, он упокоился в земле, рядом с нашими дорогими родными, и мы можем лишь склонить голову перед волей Всемогущего. Да исполнится воля Божья. Но, скажу тебе, это прямо-таки разбило мое сердце, когда они опустили Конора в могилу. Бедный мой брат, такой молодой и уважаемый, в самом расцвете сил и с таким будущим… Оставить тебя и мальчика, всех нас… что может быть горше этого. Но, Господь в помощь, я сделаю все для тебя, для вас двоих. Я поклялся там, на могиле, и, пока ты здесь, еще раз клянусь. А теперь, дорогая, ты должна собраться с силами, так что садись за стол, и мы перекусим. А после чая мы все обсудим и посмотрим, чем можно тебе помочь.

Торжественное заявление Бернарда, сделанное почти на одном дыхании и с пафосом, которое моя мама выслушала, глядя в сторону, глубоко тронуло меня. Я выжидающе посмотрел на дядю Лео, но, к моему удивлению и разочарованию, он промолчал. Этот дядя, на несколько лет моложе Бернарда, был высоким и очень тонким, с длинным бледным, чисто выбритым лицом, лишенным каких бы то ни было эмоций; его лоб облепляли гладкие черные волосы. В отличие от прочих, в его одежде ничто не говорило о трауре, на нем был простой темно-синий костюм, настолько тесный и лоснящийся от долгой носки, что казалось, дядя врос в него. Когда Бернард держал речь, ничто не изменилось в лице Лео, за исключением легкого, однако достаточно характерного подергивания уголков рта, каковое, если бы дядя не казался таким сдержанным, зажатым и отстраненным, можно было бы принять за след саркастической улыбки.