«Летучий шотландец» больше не смог повторить свой краткосрочный успех и без каких-либо попыток ремонта был возвращен на чердак. Действительно, с того дня изменилась вся картина моего пребывания в приходе. Мне ничего не говорили, но, судя по выражению лица мисс О’Риордан и поведению моего дяди, теперь более серьезного и скрытного, новости из Ардфиллана явно стали намного хуже. Саймон чаще пересекал залив, возвращаясь с грустным лицом, которое при моем появлении он далеко не всегда успевал осветить улыбкой. На кухне, где меня встречали с чрезмерной и слишком явной нежностью, я тоже нарывался на приглушенные разговоры между мисс О’Риордан и миссис Вителло, пока не услышал два зловещих, часто повторяющихся слова «галопирующая чахотка»[42], которые сразу и зримо создали в моем воображении образ моего отца, бледного, как в ту незабываемую ночь, безумно скачущего себе на погибель на большой белой лошади.
Я никогда не понимал и не пытался объяснить себе, почему лошадь должна быть белой, но я знал тогда, знал абсолютно точно и с какой-то странной апатией, что мой отец скоро умрет. Разве я не почувствовал бессознательно в ту кровавую ночь, что он не поправится? Я бродил по дому, ощущая свою неприкаянность, порывался подслушать шепот по поводу «еще одного кровохарканья», обиженный на суровость и озабоченность взрослых, лишенный тепла, которое прежде окутывало меня.
Однажды вечером, спустя десять дней, видимо взяв измором дядю, я уговорил его поиграть со мной в шашки. Мы сидели за доской, и он позволил мне провести пешку в дамки, когда раздался звонок в дверь, звук которого мне не нравился, поскольку обычно он предвещал вызов к больному. Но когда мисс О’Риордан вошла, у нее в руке была телеграмма – дядя прочитал ее, побледнел и сказал:
– Я должен пойти в церковь, Лори.
Мисс О’Риордан вышла из комнаты вместе с ним, оставив меня одного. Ни слова для меня. Но я точно знал, что произошло. Я не плакал. Вместо этого какая-то вялость, что-то вроде мрачной тяжести навалилось на меня. Я посмотрел на доску, сожалея о прерванной игре, где с моей дамкой у меня была выигрышная позиция. Я пересчитал кучки пенсов на каминной полке, по двенадцать в каждой кучке, снова поизучал моего друга-старика на столпе, затем пошел на кухню.
Мисс О’Риордан плакала, с какими-то страстными восклицаниями перебирая свои четки.
– У меня разболелась голова, дорогой, – объяснила она, пряча четки под фартуком.
Мне хотелось ей сказать: «Зачем лгать, мисс О’Риордан?»
Но я никак не выказал своей печали до следующего утра, когда мисс О’Риордан, получившая полномочия на этот случай, подвела меня к окну гостиной, обняла за плечи и, пока мы вдвоем смотрели вдаль, на гавань, где разгружался пароход «Клэн Лайн», тихим голосом, тщательно подбирая правильные слова, мягко огласила новость. Затем, чувствуя, что я обязан это сделать, я послушно расплакался. Но слезы быстро кончились, так быстро, что мисс О’Риордан в течение дня несколько раз самодовольно отмечала сей факт как свою личную заслугу: «Он правильно это воспринял!»
Во второй половине дня, одевшись для выхода «в город», она отвела меня в Порт-Креган, где купила мне готовый черный костюм, выбранный, как она выразилась, «на вырост», который был мне безобразно велик. Пиджак висел мешком, широкие брюки, в отличие от моих собственных опрятных шорт, складывались в гармошку ниже голеней, как если бы это были длинные брюки человека, которому пониже колен ампутировали ноги. Преисполненная решимости сделать из меня ходячий образчик горя, добрая мисс О’Риордан дополнила мой наряд черной шляпой-котелком, что убило меня, черным галстуком, траурной повязкой на рукав и черными перчатками.