Святослав огромным гаечным ключом крушил всё, что попадалось на пути. Мама стояла на подоконнике и визжала. Дед с верёвкой в руках подкрадывался к Святославу сзади, подавая маме невербальные команды заткнуться. Бабка слилась с белой стеной, и, глянув на неё, я поняла сразу и навсегда, что такое «безысходное страдание». Я и слов-то таких не знала, и значений их и близко не понимала. Но сразу поняла и приняла в себя. Как принимают не упаковку, не обложку, не коробочку, но суть. Как принимают дар или проклятие. Кто бы ещё объяснил разницу. Увидав меня, дед застыл. Его взгляд мне тогда подарил понятие «охотник». Моя мать осчастливила меня неприятием паники. А Святослав… Святослав одарил меня вселенским ужасом и абсолютным же бесстрашием перед ним. Да, именно одарил. Потому что кто бы ещё раз объяснил всегда одну разницу, ага.
Святослав крушил не стены и не стёкла. Он вступил в битву с непознаваемым и необъятным. Это было чудовищно. Было чудовищно, что он сражается с этим один-одинёшенек. Я подошла к нему и сказала:
– Дядя Яся, я хочу помочь тебе.
Святослав пронзил меня безумным взглядом, и выронил гаечный ключ. Дед бросился на него с верёвкой. Бабка, чья тень моментально отделилась от стены, схватила меня и унеслась. Мать наконец-то перестала визжать.
Меня даже не наказали. Отправили к соседям.
На следующий день Святослав исчез.
Я была мала, и мир отвлекал меня ежесекундно, так что о Святославе я не вспоминала. Был и не стало.
Уже когда я подросла, мне сказали, что он «сидит в сумасшедшем доме». Так и сказали: сидит. Не лечится, не живёт. А сидит. У него тяжёлая неизлечимая и неконтролируемая форма шизофрении. Он бывает опасен. И в доме завелась ещё одна легенда, которая в изложении моей матери становилась всё цветистей и обрастала подробностями. Бабушка очень страдала от маминых пересказов. Она молчала или уходила. Но никогда не останавливала её. Возможно, моя мама тоже бы сейчас страдала от того, что я пишу. Но моя мама умерла. Потому я могу позволить себе это писать. Мне кажется, что впервые я начала понимать чужие страдания, когда увидела глаза Святослава, бросившего гаечный ключ. Он уходил с поля битвы. Он терял вселенные. Он сознательно шёл на их гибель, хотя мог спасти. Но он перестал сражаться за миры, чтобы спасти одного-единственного ребёнка. Мне так казалось. И кажется. И даже если это иллюзия, я не хочу с ней расставаться. Потому что эта иллюзия – один из самых прочных моих якорей, реальных якорей.
В больницу он «сдался» сам.
Прошло много лет. И уже учась в медицинском, я записалась в студенческое научное общество на кафедре психиатрии.
И каково было моё удивление, когда одним из первых пациентов в качестве «очень интересного и удивительного случая» профессор представил нам именно… моего дядю. Я не узнала его, не потому что смутно помнила. Я помнила его очень хорошо, его внешность была впечатана в мой геном, да и прошита в моей зрительной памяти: у бабушки был альбом фотографий, в бархатной зелёной обложке. И там хранилось несколько фотографий Святослава, в разных возрастах. Я очень хорошо изучила его лицо и стать. Он был красив, как все дети бабушки и дедушки. Но он был самый породистый. Особенно хорош он был в белом капитанском кителе, и хотя это были фотографии семидесятых, и китель был советского торгового флота – он выглядел как русский дореволюционный офицер. Такую скульптуру лица и осанку трудно не запомнить, ещё тяжелее перепутать. За пятнадцать лет, прожитых в психиатрической клинике, он почти не изменился. И даже в больничной робе выглядел как аристократ. Он постарел, но не так, как можно было бы предположить. Он стал ещё суше и твёрже. Но он не опустился, не расползся. Я не представляю, как это возможно. Генетика, не иначе. Да и к тому же пациента называют не только по имени, но и по фамилии. А встретить двух Святославов Андреевичей с фамилией моего деда в одной психиатрической клинике – невозможно.