Они уснули очень поздно – или слишком рано – поперек пышнотелой кровати, потому что ни у нее, ни у него не было сил переползти и лечь нормально.

Ей показалось, что она совсем не спала, – только что в последний раз он отпустил ее, поцеловав напоследок, – но что-то свербело в ухе, и она с трудом разлепила веки и поняла, что за окнами утро, что ее любовник крепко спит, свесив до ковра волосатую смуглую руку, а у нее в сумке звонит телефон.

Кое-как она поднялась, и, шатаясь, пошла искать сумку, и долго искала, тихо и жалобно ругаясь себе под нос, и наконец нашла.

– Да.

Ее собственный голос был хриплым и низким – голос женщины, которая всю ночь напролет занималась преступной любовью.

– Инна Васильна, ты?

– Да. Кто это?

– Ты в Москве?

– Да. Кто это?!

– Это Якушев. – Так звали первого зама губернатора. – Прилетай, у нас беда. Мухина убили. Сегодня ночью.


Похороны губернатора, как все официальные похороны, прошли с фальшивой помпезностью и показались Инне очень холодными – под стать наступившей в Белоярске зиме.

В Москве стояла золотая осень – синее небо, чистый холодный воздух, ветки деревьев, словно нарисованные тушью на красном и желтом, бульвары, заваленные листьями. По утрам под ногами вкусно хрустел ледок, а днем почти пригревало, и казалось, что до зимы далеко-далеко.

Зима оказалась намного ближе к Белоярску, чем к Москве, – ветер с Енисея был ледяным и острым, взметывал вчерашний снег, лез под шубы и темные очки, надетые не от солнца, а для того, чтобы вездесущие камеры не снимали глаза.

Руки у Инны совсем заледенели в тонких перчатках, и пришлось сунуть их в карманы. Деревянные и бесчувственные от холода пальцы нащупали что-то твердое, и она долго не могла сообразить, что там такое. Почему-то это казалось страшно важным, и она чуть успокоилась, поняв, что это зажигалка.

Зажигалка. Ничего особенного.

Откуда она там взялась?..

Городское кладбище даже в «привилегированной» его части было унылым и неуютным – все снег да снег, все кусты да кусты, все гранит да гранит, да еще черный мрамор, и не разберешь, кто там под ним – местные ли «братки», устроившиеся здесь с наибольшим почетом, начальники высокого ранга, священники и академики из «ссыльных».

От темных очков снег казался желтым, а низкое небо – фиолетовым.

Ухали трубы, мешали думать. Солдатики переминались с ноги на ногу, мерзли в худых шинельках. Московская траурная делегация, постно потупившая государственные головы, стояла вроде бы среди толпы, а вроде бы и обособленно. «Местные» все стремились туда, к ним поближе, и даже те, что стояли неподвижно, – стремились, подсовывались, метали взгляды.

Инна от них отвернулась.

Может, она и была слишком «чувствительной», как это называл верный Осип Савельевич, но все же считала, что похороны – не место для карьерных затей. Ну пусть хоть в присутствии мертвых, ну хоть на время живые позабудут про «хлеб насущный», про «доходное место», про «начальничье око»! Все равно – доходное у тебя место или нет – кончится все кладбищенской тоской, снегом, вывороченной землей, присыпанной твердыми белыми шариками, которые катятся и катятся, сыплются в расхристанную яму, отчего-то казавшуюся Инне непристойной.

– Загрустила совсем, Инна Васильевна? Или замерзла?

Это Симоненко, отвечавший в области за сельское хозяйство. «Кадровый работник» – так было написано в его служебной характеристике. Инна не испытывала к «кадровым работникам» никакого почтения. Или работник, или нет, а там уж – кадровый, не кадровый – значения не имеет.

– Замерзла, Василий Иванович.