– Так вас назвав, я нанесла бы обиду и себе и вам. Нет, Генри, завзятого драчуна и буяна, хоть носи он перо на шляпе и серебряные шпоры, Кэтрин Гловер никогда бы не отметила той маленькой милостью, какую сегодня она по собственному почину оказала вам. Да, я не раз сурово осуждала вашу склонность сразу поддаваться гневу и чуть что ввязываться в бой, но только потому, что я хотела, если увещания мои будут успешны, заставить вас возненавидеть в себе самом два греха, которым вы больше всего подвластны, – тщеславие и гневливость. Такие разговоры я вела не затем, чтобы высказать свои воззрения, а затем, чтоб растревожить вашу совесть. Я знаю не хуже отца, что в наши безбожные, дикие дни весь жизненный уклад нашего народа – да и всех христианских народов – как будто служит оправданием кровавым ссорам по пустячным поводам, глубокой вражде с кровавой местью из-за мелочных обид, междоусобице и убийству за ущемленную честь, а то и вовсе ради забавы. Но я знаю также, что за все эти деяния нас некогда призовут к суду, и как бы я хотела убедить тебя, мой храбрый, мой великодушный друг, чтоб ты чаще прислушивался к велениям своего доброго сердца и меньше гордился ловкостью и силой своей беспощадной руки!

– Ты убедила… убедила меня, Кэтрин! – воскликнул Генри. – Твои слова отныне будут для меня законом. Я сделал немало – пожалуй, даже больше, чем надобно, – чтоб доказать свою силу и отвагу. Но у тебя одной, Кэтрин, я могу научиться более правильному образу мыслей. Не забывайте, верная моя Валентина, что моему разуму и кротости никогда не удастся сразиться, так сказать, в честном поединке с моей любовью к драке и воинским тщеславием: тем всегда помогают всяческие покровители и подстрекатели. Идет, скажем, ссора – и я, предположим, памятуя ваши наставления, не спешу ввязаться в нее… Так вы думаете, мне дают по собственному разумению сделать выбор между миром и войной? Где там! Пресвятая Мария! Тотчас обступят меня сто человек и начнут подзуживать. «Как! Да что ж это, Смит, пружина в тебе заржавела?» – говорит один. «Славный Генри на ухо туговат – нынче он не слышит шума драки», – говорит другой. «Ты должен, – говорит лорд-мэр, – постоять за честь родного Перта!», «Гарри! – кричит ваш отец. – Выходи против них, покажи, что значит золотая знать!» Что же делать, Кэтрин, несчастному малому, когда все кругом вопят во славу дьявола и ни одна душа словечка не замолвит в пользу противной стороны?

– Да, я знаю, у дьявола довольно радетелей, готовых расхваливать его товар, – сказала Кэтрин, – но долг велит нам не слушать эти суетные речи, хотя бы с ними обращались к нам те, кого положено любить и почитать.

– А все эти менестрели с их романсами и балладами, в которых только за то и славят человека, что он получает и наносит сам крепкие удары! За многие, многие мои грехи, Кэтрин, несет ответ, скажу с прискорбием, Гарри Слепец, наш славный менестрель{67}. Я бью сплеча не для того, чтобы сразить противника (упаси меня святой Иоанн!{68}), а только чтоб ударить, как Уильям Уоллес.

Тезка менестреля произнес эти слова так искренне и так сокрушенно, что Кэтрин не удержалась от улыбки. Но все же она сказала с укором, что он не должен подвергать опасности свою и чужую жизнь ради пустой потехи.

– Но мне думается, – возразил Генри, приободренный ее улыбкой, – при таком поборнике миролюбие всегда одержит верх. Положим, к примеру, на меня жмут, понуждают схватиться за оружие, а я вспоминаю, что дома ждет меня нежный ангел-хранитель, и образ его шепчет: «Генри, не прибегай к насилию, ты не свою, ты мою руку обагряешь кровью, ставишь под удар мою грудь, не свою!» Такие мысли удержат меня вернее, чем если бы все монахи в Перте завопили: «Опусти меч, или мы отлучим тебя от церкви!»