Он запнулся.
– Когда же ты вернешься с этой чертовой охоты – спросил мастер, – если мне разрешается полюбопытствовать?
– Не скажу вам точно, – ответил подмастерье. – Я, может быть, и вовсе не вернусь, если так пожелает отец, – добавил он с напускным безразличием.
– Когда я брал тебя в дом, – проговорил сурово Саймон Гловер, – я полагал, что с этими шутками покончено. Я полагал, что если я, при крайнем моем нежелании, взялся обучить тебя честному ремеслу, то больше и речи не будет о большой охоте или о военном сборе, о клановых сходках и о всяких таких вещах!
– Меня не спрашивали, когда отправляли сюда, – возразил надменно юноша. – Не могу вам сказать, какой был уговор.
– Но я могу сказать вам, сэр Конахар, – разгневался Гловер, – что так поступать непорядочно: навязался на шею честному мастеру, попортил ему столько шкур, что вовек не окупит их своею собственной, а теперь, когда вошел в лета и может уже приносить хоть какую-то пользу, он вдруг заявляет, что, мол, желает сам располагать своим временем, точно оно принадлежит ему, а не мастеру!
– Сочтетесь с моим отцом, – ответил Конахар. – Он вам хорошо заплатит – по французскому барашку[16] за каждую испорченную шкуру и по тучному быку или корове за каждый день, что я был в отлучке.
– Торгуй с ними, друг Гловер, торгуй! – жестко сказал оружейник. – Тебе заплатят щедро, хотя едва ли честно. Хотел бы я знать, сколько они вытрясли кошельков, чтобы туго набить свой спорран[17], из которого так широко предлагают золото, и на чьих это пастбищах вскормлены те тучные быки, которых пригонят сюда по ущельям Грэмпиана.
– Ты мне напомнил, любезный друг, – ответил юный горец, высокомерно обратившись к Смиту, – что и с тобой мне нужно свести кое-какие счеты.
– Так не попадайся мне под руку, – бросил Генри, протянув свою мускулистую руку, – не хочу я больше подножек… и уколов шилом, как в минувшую ночь. Мне нипочем осиное жало, но я не позволю осе подступиться слишком близко, если я ее предостерег.
Конахар презрительно улыбнулся.
– Я не собираюсь наносить тебе вред, – сказал он. – Сын моего отца оказал тебе слишком много чести, что пролил кровь такого мужлана. Я уплачу тебе за каждую каплю и тем ее сотру, чтобы больше она не пятнала моих пальцев.
– Потише, хвастливая мартышка! – сказал Смит. – Кровь настоящего мужчины не расценивается на золото. Тут может быть только одно искупление: ты пройдешь в Низину на милю от Горной Страны с двумя самыми сильными молодцами своего клана, я ими займусь, а тебя тем часом предоставлю проучить моему подмастерью, маленькому Дженкину.
Тут вмешалась Кэтрин.
– Успокойся, мой верный Валентин, – сказала она, – если я вправе тебе приказывать. Успокойся и ты, Конахар, обязанный мне повиновением, как дочери своего хозяина. Нехорошо поутру вновь будить ту злобу, которую ночью удалось усыпить.
– Прощай же, хозяин, – сказал Конахар, снова смерив Смита презрительным взглядом, на который тот ответил только смехом. – Прощай! Благодарю тебя за твою доброту – ты меня ею дарил не по заслугам. Если иной раз я казался неблагодарным, виною тому были обстоятельства, а не моя злая воля… Кэтрин… – Он взглянул на девушку в сильном волнении, в котором смешались противоречивые чувства, и замолк, словно что-то хотел сказать, но не мог, потом отвернулся с одним словом: – Прощай!
Пять минут спустя, в брогах, с небольшим узелком в руке, он прошел в северные ворота Перта и двинулся в сторону гор.
– Вот она, нищета, и с нею гордости столько, что хватило бы на целый гэльский клан, – сказал Генри. – Мальчишка говорит о червонцах так запросто, как мог бы я говорить о серебряных пенни, однако я готов поклясться, что в большой палец от перчатки его матери уместится все богатство их клана.