Вадим вмиг выкинул из головы и кудряхи, и пташку, и небесную синеву:

– Ему. Пиши, чтоб конных выслал. Река вскроется, заставы отрежет от Порубежного. Надо десятников собирать, отправлять к засеке полусотню. Пиши, Никеша, пиши.

Через малое время в гридню влезли десятники, и завелся привычный для ранней весны разговор: про реку, половодье, про заставы, что долгое время будут сами по себе. А еще про Порубежное, про людишек, которым придется обновлять и рвы крепостные*, и броды корягами заваливать*.

К полудню Норов объехал с ратными крепостицу, обсмотрел заборола, велел поправить частокол, напугал кузнеца, что поставил тигель* свой близ подворья: не желал боярин пожара средь густо понатыканных домков. Не обошел вящей заботой и малый торг: изогнул бровь и тем шуганул с места двух ушлых мужиков, что принялись торговать последней мукой – гнилой и червивой.

Обратной дорогой ехал молча, едва поводьев из рук не выпустил. Все смотрел вокруг на смурных людишек, на грязный снег и высокие заборы, вспоминал писаря и его речи про пташку.

– Заноза ты, Никешка. Чем Порубежное плохо? Частоколы высокие, вои бывалые. Живи себе, никого не опасайся, – ворчал Вадим сам себе, поглядывая на подворье дядьки Захара – мужика вороватого, но смекалистого.

Только успел подумать о пройдошистом хозяине, так тот и сам вышел из домины:

– Здрав будь, – поклонился Захар.

– Где ж сенцом разжился, Захарка? – Норов по давешней привычке сразу приступил к делу, безо всяких досужих разговоров.

– А где разжился, там уж нету, – развел руками вороватый. – Боярин, за свою деньгу брал, ей-ей.

– Ей-ей, говоришь? – Вадим в лице не поменялся, всего лишь глянул в глаза Захара. – Третьего дня ближник мой видал возок у дальних схронов. Возок приметный, полозья широкие, не нашенские. Такой лишь у тебя имеется. Вот что, Захар, свези туда, где взял, а сам ко мне на подворье для задушевного разговора. И деньгу прихвати ту самую, которой за ворованное сено расчелся.

– Боярин…я… – Захарка малость посинел, плечми поник. – Не брал я.

– Само к тебе привалило? – Вадим тронул коня. – Захар, а, может, выпнуть тебя из Порубежного без семейства? Один по миру пойдешь, вот только далеко ли ушагаешь? В первой же веси чиркнут тебя по горлышку за жадность твою неуемную. Чтоб не мотало по свету, хочешь я сам тебя? Голову-то быстро снесу, ты и не заметишь.

Захар рухнул на коленки прямо в талый грязный снег:

– Боярин, смилуйся, бес попутал.

– Сколь раз еще миловать? До темени на подворье явишься и примешь волю мою.

Норов не стал слушать, как голосил вороватый, и двинулся прямиком к дому. Спешился, хотел уж на крыльцо ступить, но услыхал девичий смех, да такой отрадный, светлый. И не так, чтоб любопытно было, но признал голос боярышни Настасьи, потому и заглянул за угол хоромины, вызнать с чего хохот заливистый.

На оструганной лавке под бревенчатой стеной домины сидели боярышня и девчонка-сирота, Норов припомнил, что зовут Зинкой. Обе шептались об чем-то своем, и по всему видно, что говорили глупое девичье.

– А ты что ж? – Настасья глаза округлила.

А Вадим наново замер. Нет, синева в глазах Настасьи боярину не поблазнилась, но то не небесное было, а с зеленцой. Норов очнулся и оглядел боярышню с ног до головы, приметил и перстенек с бирюзой – тощий, небогатый –, и старые сапожки на небольшой ноге, и шубейку, что поистрепалась, облезла на локтях и вороте.

Но более всего любопытничал боярин на кудряхи, те выползали из-под простой шапочки с тонкой оторочкой заячьего меха. Вадим застыл, разумея, что косы-то солнечные, как пшеничка. Кудри пушистые, занятные, и смотреть на них улыбчиво и потешно.