И еще странность. Потом, много позже, пытаясь анатомировать возникавшие тогда ощущения, многие из донов воспользовались одним и тем же сравнением: состояние их было сродни тому, которое испытывает убийца, слишком поздно обнаруживший, что на месте преступления забыл свое мемо. Другими словами, еще не понимая, в чем дело, они восприняли мальчонку на четвереньках как смертельную улику против себя.
– Он сумасшедший! – эта догадка тоже пришла одновременно ко всем и была прошептана хором.
Еще по инерции они шли вперед по направлению к мальчику-насекомому, но шаг замедлили. Потом и вовсе остановились, охваченные уличающим ужасом.
Когда парнишка приблизился, у каждого из них мелькнуло: «Я его знаю, я его где-то видел, хоть убей, не пойму где».
Он двигался быстро и, главное, целеустремленно – непосредственно к Дону. «Он тоже знает меня, то есть не меня – Дона-папу!»
Когда мальчишка кинулся на Дона, тот невольно попятился, но сделал это недостаточно быстро – и парень вцепился зубами в его икру. Дон вскрикнул, попытался сбросить его с ноги, но паренек сцепил челюсти не хуже бульдога, лишь в воздух взлетел да грохнулся коленями оземь.
– Да отцепите от меня эту тварь!
Мальчишку схватили за ноги, сдуру потянули, Дон завопил от боли, тогда кто-то насильно разжал парню челюсти и его, злобно урчащего горлом, отбивающегося безумно, наконец оттащили от Дона прочь.
В тот миг догадка, страшная догадка уже пришла к каждому, хотя словами и не оформилась. Но действие ее было достаточно сильным, чтобы три дона, которые старались удержать брыкавшегося мальчишку, растерянно выпустили его из рук. Тот шмякнулся на землю и тут же вновь на карачках заторопился к Дону Уолхову.
В тот же миг догадка осенила и Дона. Он поэтому не отпрыгнул, не попятился, лишь в последнюю секунду рефлекторно повернулся к нападавшему левым – здоровым – боком.
Теперь мальчонка вгрызся ему в бедро. Дон охнул, и это был единственный громкий звук, нарушивший тишину. Наступила пауза, полная разных звуков: неясный говор и крики с соседних улиц, еле слышные взвизги сирены, далекий органный фон непонятного происхождения, свист низко пролетающих бесколесок, а рядом – глухое рычание и что-то похожее на чавкание, с которым мальчонка вгрызался в Донову плоть… То есть пауза самой тихой, самой безукоризненной тишины в мире.
Они наконец узнали его. Это был тот самый белобрысый сорванец, которого Дон встретил на Хуан Корф. «Дядь, подержи коробочку!» Но тогда это был совершенно нормальный парень, сейчас же он превратился в буйного сумасшедшего. И каждый сделал для себя вывод – неизбежный, нежеланный, страшный. Им хотелось всеми силами этот вывод от себя скрыть – МЫ СВЕЛИ С УМА ВСЕХ ДЕТЕЙ СТОПАРИЖА!
Вот именно – МЫ.
До этого они говорили – мы (или там Дон, или, еще дальше, Фальцетти) совершили массовое убийство всех стопарижан, чтобы занять своим сознанием их тела. Но слово «убийство», при всей своей справедливости применительно к тому, что произошло, все-таки не связывалось у них окончательно с тем, другим, словом «убийство», которое им приходилось произносить раньше. Не было крови, не было того ужасного перехода от живого человека к бессмысленному, чуждому муляжу – трупу. Habeas corpus, господа, habeas corpus! Все «убитые» остались живы и здоровы в меру своих возможностей. Правда, возникший хаос уже в первые минуты после Инсталляции привел к некоторым смертям и увечьям, и вина за них также лежала на донах (Доне, Фальцетти), она тоже не воспринималась прямой виной – эти убийства совершались не ими и не по их воле, просто кто-то с кем-то где-то сцепился. Слово «убийство» имело для них смысл совершенно абстрактный, а абстрактное убийство совсем не так страшно, как настоящее, и совесть убийцы оно совсем не так тяготит.