Дворня боярина Троекурова как завалилась с вечера спать, так, видно, и не вставала. А вот инока Феодосия с его мешком на месте не оказалось.

Мирон сделал рукой знак – пошли, мол, за конюшню. Стенька помотал головой – коли все спят, надо полагать, и сторожевые кобели еще не пойманы и не привязаны. Как показать Мирону свирепого кобеля – он не знал. Словом сказать – так, не дай Бог, кто-то из дворни проснется и услышит…

Стенька, стоя на коленях, удержал Мирона за край рясы. Мирон ткнул пальцем на место, где уже не было Феодосия, и Стенька понял – коли не гремит лай, не орет покусанный инок, стало быть, кобели привязаны. Он встал и вслед за Мироном вышел из подклета.

Стоило им сделать два шага к конюшне – раздался-таки песий лай, но где-то в саду. Сперва один кобель звал хозяев, потом к нему другой присоединился. Но человеческих воплей не было, и Стенька с Мироном озадаченно переглянулись.

Наконец и голос до них долетел – сторожа бежали разбираться, что обеспокоило псов. А в подклете заговорили разбуженные Фомка, Онисий и еще какие-то мужики, но не конюхи – те при лошадях спали.

– Эй! Сюда! – этот отчаянный крик пролетел над всей усадьбой. Псы на миг притихли.

Из подклета выскочил Фомка.

– Кто там глотку дерет? – спросил Мирон.

– Дядька Максим!.. – Парнишка покрутил головой, ища, откуда был крик, и тут он повторился. Его подкрепил лай.

– Что ж он в саду-то делает? – спросил удивленный Фомка. – Чего он там позабыл?

И побежал на голос.

Стенька схватил Мирона за руку и затащил за угол. Он это сделал вовремя – дворня, ругаясь спросонок, посыпала из подклета, лба не перекрестив. И вроде бы там никого не осталось…

– Что у них стряслось? – спросил Стенька, отменив свое убожество. – Кого там псы поймали?

– Пойдем-ка да поглядим, – предложил Мирон.

Боярские хоромы были невелики – то ли на шести, то ли на семи срубах высились терема, одно крытое крыльцо было главным – широкое, с пологой лестницей, за углом было другое, сзади наверняка имелось и третье – крылечко для боярышень с подружками, откуда спускаться в крошечный сад. Вот туда и понесся весь народ.

Стенька с Мироном были осторожны, шли тихо, выглянули из-за угла с бережением. Увидели саженей за пять от девичьего крыльца одни лишь отставленные зады – мужики все как один над чем-то нагнулись и невнятно галдели. Вдруг раздалось отчаянное:

– Да за боярином же бегите!..

Рванулись сразу двое, понеслись в обход, а тут и на крылечке появились разбуженные переполохом бабы в распашницах, кое-как накинутых поверх рубах. В одной подпоясанной рубахе – только по горнице без посторонних ходить, потому что стыдная это одежда, тело чересчур облегает, все напоказ. А на люди – хоть в какой распашнице, накинутой поверх рубахи. Это даже спросонья свято соблюдали.

– Илюшеньку? – неуверенно повторил Стенька имя, что с трудом удалось разобрать в общем гомоне.

– Неужто сыскался? – с преждевременной радостью спросил Мирон.

И через миг все стало ясно – завопили на крыльце бабы, а мужики выпрямились и из толпы появился один – сторож Максимка. Он держал на руках младенца – и нес его так, как несут неживого.

Младенец и точно был простоволос, в одной рубашечке, запрокинутая его головка в светлых кудряшках и босые ножки казались особенно жалкими.

Навстречу сторожу выбежал мужчина, при взгляде на которого Стенька ахнул и перекрестился. Ему показалось, что на боярский двор нечистая сила принесла конюха Аргамачьих конюшен Богдана Желвака, воспоминания о котором были такого рода, что Стенька затолкал их в самые дальние закоулки памяти.