«Вавилов» шел утвержденным курсом, поджидая, когда та или другая наша подлодка, возвращаясь с боевого дежурства, окажется в зоне слышимости и с ней вместе мы станем регламентированно отрабатывать заранее подготовленные эксперименты: апробировать антенные комплексы, новые гидролокационные приборы и вычислительные системы обработки акустических данных; важно ведь не только услышать, определить координаты, но и определить источник: косяк ли это тунцов, киты, касатки, чужая подлодка или подводный неопознанный объект, «инопланетяне». Все подводные лодки на боевом дежурстве находятся в режиме молчания, используют только пассивную локацию, так что в отсутствие связи танцы с подлодкой в выделенном квадрате (когда лодка меняет режимы работы, глубины, курсы) должны быть слажены превосходно, а не выглядеть «совокуплением инфузорий» (так выражался Черникин).

Уравновешенный человек, отличный инженер, Черникин на поверку обладал странностями, которые как раз нас и сблизили… Я получал острое наслаждение от страха, с которым вновь поднимался во мне разверстый шторм: косматое море напирает от горизонта, встает торчком, проваливается, и стена волны бьет на расстоянии вытянутой руки, заполняет весь воздух, бьет в кадык, ломает подбородок, дальше гулкая от крови темнота… Но оказалось все непросто – и впервые на «Вавилове» меня осенил припадок. Когда вдруг неясно, что с тобой происходит, но ты дрожишь, весь исходишь тонким звоном, как стеклянный, тревога твердеет в кончиках пальцев, а душа норовит отлететь с губ, вот-вот, весь ты внимаешь каждому выдоху, ты чуешь – правда, правда, не показалось, – что теряешь дыхание, теряешь светлоту, глаза спускаются на дно – и ужас, жестокий ужас твари, приколотой в углу, уголь в стиснутых зубах, будто сейчас хватит тебя удар, ты помрешь, отключишься или сойдешь с ума…

Даже когда удается в таком предчувствии закемарить, вдруг мышца дернется в первосонье – и прянешь с испуга, будто сон есть смерть, и потом спать боишься, чтобы не умереть, боишься малейшей замутненности сознания, слышишь весь организм, каждый орган оживает отдельной сущностью. Печень вдруг представляется львом. Сердце то трепещет Дюймовочкой, то гулко ходит в горле дельфином. Почки бьются в стекло стрижом. Селезенка – уткой. И дышишь, дышишь, проверяешь снова и снова с опаской, что можешь дышать, что мышцы еще слушаются, еще не отказали расправлять легкие, и снова дышишь… Все было ясно – травма головы, нарушенное кровоснабжение мозга, но как бы там ни было – мне повезло, может, мало кто из смертных наяву видал смерть: с пустым темным ликом слепым пятном она вставала тихонечко предо мной – на палубе, на камбузе, нависала над койкой. Я подхватывался и кидался к Черникину – заняться чем-нибудь, с кем-то поговорить, продышаться, но не сразу мне давалось общение…

Самое унизительное состояло в том, что тем же приступом тебя заворачивало в гальюн, и ты сидел там взмыленный, еще трепещущий, пристыженный; и я не знал, что с этим делать. Днем я старательно соблюдал вахты, слушал Черникина, паял и перепаивал платы, зачищал и шлифовал путаное собрание разнокалиберных дюралевых штырьков и крестовин, которое потом монтировалось в один из антенных блоков; просто прибирался… Моя бешеная прилежность объяснялась боязнью остаться одному, оказаться у борта. Иногда так было страшно, что хотелось вышвырнуться в море, чтоб только не бояться.

Но скоро выглянуло солнышко, мы оставили по левому борту Лиссабон и второй день резали стекло штиля параллельно курсу торговых судов, долгой вереницей стоявших на горизонте. Я видел яхты, замершие нам навстречу, их палубы населяли загорелые бородачи-оборванцы, их смелость, тысячи штормовых миль за их плечами подбадривали меня. Я стал лучше спать, появился аппетит. И тут как раз меня пробило. Я снова стал слышать недра… Однажды я почти заснул, это был тонкий момент пред угрозой бессонницы: нужно было не испугаться мгновенья первого бессознанья – и я не испугался, но вдруг в мозжечок ворвался гул, тишина, снова гул – и пощелкивания, далекие певучие переклички, скрипы. Я не сразу узнал, не сразу понял, что слышу глубину, я позабыл уже, как в детстве – начиная с пожара в Черном городе, потрясенный им, – не сознавая, вдруг ни с того ни с сего слышал рев и ворчание нефти, пузырящееся течение ее, потрескивание соляного купола, клокотание грязи… Начало поправки ознаменовалось новым слухом, глубина вошла в меня.