Она преподавала русский язык и литературу, сама переводила и читала детям «Капитанскую дочку», чтобы хоть как-то заинтересовать. В одном из четырех ее классов учился слепой мальчик, прямой, как тростинка. Он только слушал, что говорили учителя, его никогда не вызывали отвечать. В школу к нему приходили односельчане, просили пощупать хлопок для оценки качества, влажности, пора ли уже собирать. Мальчик долго держал пальцы в хлопке, дул на него, прикладывал к щеке, что-то шептал в него и улавливал верхней губой его, хлопка, шевеление, щекотку и наконец выносил свое суждение: подождать, второй сорт, первый, негодный… Его благодарили сладостями, хлебом, жареной курицей. Он ни с кем не делился, деловито отделял от заработка долю, которую съедал тут же, остальное неприкосновенно прятал в парту. «Как же его звали?.. Ильхан… Нет… Ильдар! Надо же, помню!»

Каждое утро она проходила через базар, тянувшийся однорядкой вдоль арыка, по деревянному мосту с грохотом перебирались коровы и дробно за ними семенили овцы.

Слепой то вставлял в уши, то вынимал комки хлопка, что значило: он не хочет слушать. Иногда ковырял мизинцем в ухе, вынимал семечко.

Однажды слепой похвалил ее голос. Вставил затычки и сказал:

– Учительница, у вас сильный голос. Как у ручья.

Она его боялась, как оракула.

…Хозяйкой в доме, где она жила, была Кюбра-хала, лет пятидесяти, приземистая, с широким и вытянутым к губам лицом, неопрятная: засаленный халат, вечно гремела в кухоньке стальными вилками, уносила, приносила, меняла. Чего ей было надо? По двору среди бела дня шныряли крысы – в компостную яму сбрасывались и пищевые отходы. Куры шарахались от крыс, взлетали, танцевали, успокаивались.

Кюбра-хала подворовывала. Со сковородки, оставленной на плите, чтобы чуть простыли котлеты, исчезала одна-другая.

– Пищик гяльды… А не знаю, кошка приходила…

Она стоит, разъяренная, над плитой и готова половником ударить старуху. Ей двадцать один год, у нее пшеничные волосы, хрупкая точеная фигурка и слева под лопаткой – грубый шрам от операции, отсекшей половину легкого, пораженного туберкулезом.

В эту зиму она единственная русская на все селение. Впрочем, село не так уж и велико: в школе-восьмилетке всего по одному классу. Если бы она не была такой смелой, она бы здесь и дня не протянула. Даже декан беспокоился, понимая, что нельзя в такую глухомань посылать ее одну, без напарницы. Туда вообще никого посылать нельзя! Но распределение можно было переменить только на уровне районо. Секретарь проорал ему в трубку: «Кто-то же должен там работать!» А парней у него на этой специальности – русский язык как иностранный – сроду не водилось.

Отец привез ее сюда, нашел комнату, сходил вместе с ней к председательше, к директору школы. Директор в понедельник представил ее учителям. Первое сентября пришлось на среду. Отец сел в автобус и показал ей кулак, домашний жест: «Рот фронт». Она улыбнулась и тоже двинула кулачком.

В свой двухъярусный дом хозяева не приглашали. Парадный первый этаж отпирался только для высоких гостей. И то, скорее, для обозрения нажитых богатств – ковров, сервантов, сервизов, – чем для застолья. Второй этаж был спальный, в него поднимались по внешней лестнице. Во дворе была устроена летняя кухня, глинобитный домик, навес при нем, под навесом тандыр. Кухня была частью забора. Внутри – крохотная комната, ее, в ней оджах – очаг, который ей разрешалось топить кизяком только в самое ненастье. Устроен очаг был в небольшой нише неправильной формы, со страшным черным выходом в трубу, ей казалось, что именно оттуда приходили крысы. Во всяком случае, иногда там сквозь завывание ветра что-то шебуршало.