– О-ох! – простонал Лапша, которого снова начал давить кашель, – ничего не сделаешь… Всем добре много очень задолжали, никак не осилишь… так задолжали, сами того не стоим. Вот теперь и то уж стращать зачали, как проведали, господа едут… жаловаться хотят!..

– Может статься, это так только народ болтает; может, господа-то не приедут…

– Нет, точно, касатик, едут. На прошлой неделе к управителю писали: беспременно, сказывали, будем! – заметила Катерина.

Тимофей знал не хуже жены обо всех подробностях касательно несомненного приезда господ, а между тем слова ее подействовали на него почти так же, как если б услышал он величайшую новость. Робкие, пугливые люди нетерпеливо всегда ожидают, чтоб им противоречили или обманывали в том, в чем они сами уверены и даже что очевидно. С последними словами Катерины Тимофей окончательно упал духом. Он ударил ладонями о колени, замотал головою и выразил желание умереть как можно скорее.

– О том только и прошу господа! – заключил он, свешивая на грудь голову.

– Полно, полно! ну куда тебе умирать! зачем? – перебила жена увещевательно, тогда как лицо ее ясно говорило, что мысли и чувства ее, встревоженные воспоминаниями о Филиппе и вообще предшествовавшим разговором, далеко не были мирного свойства. – Ну что ж, что хотят жаловаться? пущай их! Я сама к господам пойду: «взять, скажу, нам неоткуда», сама просить стану: пускай пошлют в другую вотчину, к должности какой приставят… Лучше в чужом месте жить, лишь бы покой был. Здешняя-то жизнь у нас вот где сидит… Все сказывают: у нас господа-то добрые; они в толк возьмут. Надыть радоваться, стало быть, что едут, а не то, чтобы… Слышь, дедушка, умирать сбирается!.. Ну, ты помрешь; а мы-то как без тебя останемся? Куды я тогда с сиротами-то денусь?.. Ах ты, разумная твоя головушка! – заключила она почти весело и, очевидно, с тем лишь намерением, чтоб ободрить мужа и польстить ему.

Слова эти точно подействовали как будто ободрительно, но не столько на самого Лапшу, сколько на его брови, которые тотчас же пришли в движение и начали приподыматься на узеньком лбу; но это слабое выражение бодрости прошло мгновенно, когда старик спросил, являлся ли к ним Филипп с тех пор, как увел мальчика. Робкий, пугливый взгляд, брошенный Тимофеем на жену, и смущение последней не были, однако ж, замечены торгашом: он сидел потупясь и задумчиво потирал лоб и лысину. Перекинувшись новым взглядом, муж и жена поспешили сказать, что с той поры о Филиппе не было ни слуху ни духу. После этого ответа беседа тотчас же почти прекратилась. Ее прервал шум в дверях и приход детей.

– Пойти поглядеть на лошадь, подбирает ли корм, – произнес старик, приподымаясь с места.

– Пойдем, – подхватил Тимофей, следуя его примеру.

– И я с вами пойду! – сказал Петя, старший из мальчиков.

– Ну, пойдем, ласковый, пойдем, – вымолвил повеселевший старик, гладя его по голове, – пора уж, я чай, и на боковую. Завтра рано надо подыматься. Спасибо тебе, хозяюшка, за хлеб, за соль, за угощенье… а пуще за ласку за твою.

– Не на чем, батюшка…

Старик, Тимофей и мальчик выбрались на двор, где немедленно присоединился к ним и Волчок.

Синяя звездная ночь давно уж обняла небо. Полный месяц стоял высоко, и черная тень от навесов, изгибаясь по столбам, перерезывала двор пополам. В непроницаемой тени одного из углов слышалось мерное чваканье лошади. Извне, с улицы, все еще неслась песня, и по временам долетали хохот и говор; хоровод, очевидно, однако ж, убавился наполовину; самые голоса тянули как-то слабее, сонливее. Время от времени песня словно обрывалась, переходила в один трепетный, замирающий звук, и тогда с разных концов деревни, из старого барского сада, из рощи, из болота раздавались совершенно неожиданно звонкие соловьиные перекаты.