Он подсчитал, что, даже если уйдет от нее без четверти одиннадцать, все равно окажется возле почтового ящика раньше, чем почтальон. А значит, можно провести с ней все утро и написать второе письмо о том, что передумал и намерен сохранить отсрочку.
– Спишь? – спросила она.
– Вовсе нет.
– Давай я сделаю тебе гренки.
– Не надо. Шампанское как глюкозная бомба.
Он положил ладонь меж ее ног, чувствуя под фланелью пружинки кудряшек. Снял с нее штаны, приблизился, чтобы лучше видеть. Каким же красивым было то, что открылось его взгляду! Каким бесконечно манким! Правда, решись он так же прямо заявить о своих желаниях, как она, то попросил бы ее не снимать пижамную куртку. Он ничего не имел против ее груди, но так рано получил доступ к ней, что не успел плениться ею как драгоценностью, которую мечтал бы обнажить, и с тех пор она представлялась ему несколько неуместной. Ему больше нравилось, когда на ней лифчик. Лучше всего было бы, если бы Шэрон осталась в куртке и без штанов, точно самка университетского фавна, выше пояса студентка-отличница, ниже – существо из самых влажных его снов. Но он так и не придумал, как высказать это желание, не обидев Шэрон, а она предпочитала абсолютную наготу.
Она сбросила пижамную куртку, потянула за плечи его рубашки. Ей нравилось, когда он тоже голый – ей казалось дурным тоном, даже если он оставался в одних носках, – но сегодня утром раздеваться ему не хотелось. Он почувствовал вкус агрессии и намерен был добиться своего, даже если не сумеет рассказать ей о своих желаниях. Он представлял себя солдатом, который трахается в сапогах, под защитой своей формы. Шэрон снова потянула его за рубашку, но он отодвинулся.
– Тебе холодно?
– Нет.
И он принялся за единственное занятие, к которому в последнее время испытывал склонность. Под горизонтом ее грудной клетки, сбегая в низину ее пупка, выше рощи тугих кудряшек, таких близких, что расплывались перед глазами, раскинулись подвижные белые равнины ее живота. Ее руки, вытянутые по бокам, сжимали кровать, когда Шэрон регулировала соприкосновение с его языком. Клем дивился обнаруженным в собственном теле запасам сил – лишнее доказательство, что репродуктивная функция первична для организма. Как ни подстегивал он сигаретами клетки мозга, на последних страницах работы о Сципионе Африканском они едва шевелились от усталости, однако ж неутомимые мышцы шеи и языка служили исправно за награду, обещанную даже не им, а пенису. Шея передумала болеть, виски – гудеть от шампанского, глаза – чесаться, до тех пор пока он, повинуясь глубинному животному позыву, не выпустит кипящее безумие.
Шэрон пронзительно вскрикнула. На миг показалось, будто ее тело, гальванизирующее само себя, расчленилось на части. Он засунул язык так глубоко в нее, как только мог, чтобы попробовать на вкус то, что не пробовал пенис, потом поднял голову, посмотрел ей в глаза. Они были темно-коричневые, как бусины, улыбка кривая, точно он сломал ее. Он подложил подушку под задницу Шэрон, ей так нравилось, и приспустил штаны. Не чудо ли, что ее крошечное тело вмешает его целиком? Он навалился на нее всей тяжестью и замер, стараясь запечатлеть в памяти всю глубину проникновения. Сколько же месяцев или лет пройдет, прежде чем он снова почувствует это?
– Все в порядке? – спросила она.
– Да. Маленькая передышка.
– Знаешь, что я представляла? Будто мы с тобой в Париже. Попали в грозу, вымокли до нитки и вернулись в отель. Я представляла, как кончаю с тобой, пока дождь без конца заливает бульвары.