Ваня развел руками и пристально посмотрел на Любу. Люба улыбнулась.

– Чего ты на дожде мокнешь? Стань сюда… Только тебя не примут.

Ваня очень грустный вошел в вестибюль. Стал на мешках, засмотрелся на дождь. По щекам его пробежало несколько слезинок. Глянул на Любу, быстро рукавом вытер слезы.

В этот самый момент Игорь Чернявин стоял на середине в комнате совета бригадиров и «отдувался». Народу в комнате было много. На бесконечном диване сидели не только бригадиры, сидели еще и другие колонисты, всего человек сорок. Из восьмой бригады, кроме Нестеренко, были здесь Зорин, Гонтарь, Остапчин. Рядом с Зориным сидел большеглазый, черноволосый Марк Грингауз, секретарь комсомольской ячейки, и печально улыбался, может быть, думал о чем-то своем, а может быть, об Игоре Чернявине – разобрать было трудно. За столом ССК сидели Виктор Торский и Алексей Степанович. В дверях стояли пацаны и впереди всех Володя Бегунок. Все внимательно слушали Игоря, а Игорь говорил:

– Разве я не хочу работать? Я в сборочном цехе не хочу работать. Это, понимаете, мне не подходит. Чистить проножки, какой же смысл?

Он замолчал, внимательно провел взглядом по лицам сидящих. На лицах выражалось нетерпение и досада, это Игорю понравилось. Он улыбнулся и посмотрел на заведующего. Лицо Захарова ничего не выражало. Над большой пепельницей он осторожно и пристально маленьким ножиком чинил карандаш.

– Дай слово, – сказал Гонтарь.

Виктор кивнул. Гонтарь встал, вытянул вперед правую руку:

– Черт его знает! Сколько их таких еще будет? Я живу в колонии пятый год, а их, таких барчуков, стояло в этой самой комнате человек, наверное, тридцать.

– Больше, – поправил кто-то.

– И каждый торочит одно и то же. Аж надоело. Он не собирается быть сборщиком. А что он умеет делать, спросите? Жрать и спать, больше ничего. Придет сюда, его, конечно, вымоют, а он станет на середину и сейчас же: я не буду сборщиком. А кем он будет? Угадайте, чем он будет. Дармоедом будет, так и видно. Я понимаю, один такой пришел, другой, третий. А то сколько! А мы уговариваем и уговариваем. А я предлагаю: содрать с него одежду, выдать его барахло, иди! Одного выставим, все будут знать.

Зырянский крикнул:

– Правильно!

Виктор остановил[172]:

– Не перебивай. Возьмешь потом слово.

– Да никакого слова я не хочу. Стоит он того, чтобы еще слово брать? Он не хочет быть столяром, а мы все столяры? Почему мы должны его кормить, почему? Выставить, показать дорогу.

– Его нельзя выставить, пропадет, – спокойно сказал Нестеренко.

– И хорошо. И пускай пропадает.

В совете загудели сочувственно. Высокий, полудетский голос выделился:

– Прекратить разговоры и голосовать.

Игорь навел четкое ухо, надеялся услышать что-либо более к себе расположенное. Захаров все чинил свой карандаш. В голове Игоря промелькнуло: «А, пожалуй, выгонят». И стало вдруг непривычно тревожно.

На парадном входе Люба спросила грустного Ваню Гальченко:

– Ты где живешь?

– Я нигде не живу.

– Как это «нигде»? Вообще ты живешь или умер?

– Вообще? Вообще живу, а так нет.

– А ночуешь где?

– Вообще, да?

– Что у тебя за глупый разговор? Где ты сегодня спал?

– Ах, сегодня? Там… в одном доме… в сарае спал. А почему меня не примут?

– У нас мест нет, а мы тебя не знаем.

Ваня снова загрустил, и снова ему захотелось плакать.

29

Все, что хотите…

В совете бригадиров речь говорил Марк Грингауз. Он стоял не у своего места на диване, а подошел к письменному столику, опирался на него рукой. Захаров уже очинил карандаш и на листке бумаги что-то тщательно вырисовывал. Марк говорил медленно, тихо, каждое слово у него имело значение: