Ваня пережил плохой месяц. Тогда, у стога соломы, ограбленный и обиженный, он недолго плакал, но долго думал и не придумал ничего. Продолжал думать и потом, когда, перебравшись через переезд, прошел по «своей» улице; со стесненным сердцем посмотрел на крыльцо[121], на котором вчера чистил людям ботинки. На этом месте у него в глазах снова появились слезы, и он нарочно остановился перед афишей и читал ее, чтобы никто не увидел слез.

Так начались его трудные дни. Ночевал он в той же соломе, и в первые две ночи его никто в ней не заметил. После третьей ночи он проснулся ослабевшим от двухдневного голода, вставать ему не хотелось. И тогда он увидел над собой удивленное лицо старой женщины.

– Кто это здесь? А?

– Что?

– Мальчик какой-то, что ли? Беспризорный?

– Нет, я не беспризорный…

– Не беспризорный, а ночуешь в соломе. Нехорошо так. Где твои родные?

– Родные? Это кто, отец, да?

– Отец, мать… Где они?

– Они уехали.

– Уехали? А тебя бросили?

– Они уехали, а только они не отец и мать.

– Чудно ты говоришь. Бледный ты какой, больной что ли?

Ваня просто поправил ее.

– Нет, не больной, а только… голодный очень.

И улыбнулся, сидя в соломенном гнездышке, сложив по-турецки ноги.

– Голодный… – старушка потирала руки в смущении, потом заторопилась, прошептала:

– Беда, какая беда! Пойдем я тебе хлебца дам, что ли?

Ваня пошел за ней к хате. В хате было чисто и просторно: блестели недавно крашенные полы. На лежанке, накрытой самодельным вязаным ковриком, сидели двое мальчиков года по три-четыре и, надувая щечки, играли деревянными кубиками. Увидев Ваню, они не успели даже принять руки от кубиков, загляделись на него испуганно-внимательными глазенками. Ваня стоял у порога и смотрел, как бабушка торопливо открыла низенький шкафчик, достала из него половину ржаного хлеба. Она приложила хлеб к груди и большим ножом начала резать, потом подумала, наметила кусок побольше и отрезала. Спрятала хлеб и нож и только тогда протянула отрезанный кусок Ване. Ваня принял кусок двумя руками, такой он был большой. Бабушка стояла и смотрела на Ваню печальными глазами. Мальчики на лежанке так и не пошевелились: пальцы их все держали кубики, глаза все смотрели и не могли оторваться от гостя, кажется, они не разу не моргнули с той минуты, когда он вошел.

Ваня сказал:

– Спасибо.

– Ну а дальше как? Ты пошел бы куда? Приюты есть такие, детские дома называются. Попросил бы, что ли?

– Я попрошу, – Ваня ответил деловито-спокойным голосом, рассматривая огромное свое хлебное богатство. – Я пойду в колонию Первого мая, там, говорят, прилично.

– Ишь ты какой! Прилично! Да тебе какую-нибудь, все равно. А то еще придумал: прилично.

Несмотря на голодный желудок, Ваня не согласился с бабушкой. Хлеб остался у него в одной руке, а другую руку он поднял к плечу:

– Бабушка! Это вовсе не я придумал, а все так говорят.

Его глаза загорелись забавной решительностью во что бы то ни стало убедить бабушку. Но бабушка и не спорила.

– Так ты пойди. Пойди, голубок, что ж тебе так страдать. А красть ты не умеешь, видно. Правда?

Ваня быстро глянул в окно, немного суматошливо нашел правильный ответ и только тогда обратил оживившиеся глаза к бабушке:

– Я так думаю, что я сумел бы, только я не хочу красть. Я, понимаете, не хочу.

– А ты, что ж… когда-нибудь стащил у кого, что ли?

– Нет, еще никогда.

– Так, значит, и не умеешь. Какой же там умеешь!

Ваня не сдавался, он начал уже и хлебом жестикулировать:

– Разве это нужно уметь? Это совсем нельзя сказать «уметь». Если ботинки чистить, так нужно уметь.