Бой откатился куда-то во тьму, в ночь. Гаубицы переместили огонь; тяжёлые эрэсы, содрогаясь, визжа и воя, поливали пламенем уже другие окопы и поля, а те «катюши», что стояли с вечера возле траншей, горели, завязши в снегу. Оставшиеся в живых эрэсовцы смешались с пехотой, бились и погибали возле своих отстрелявшихся машин.
Впереди всё тявкала полковая пушчонка, уже одна. Смятая, растерзанная траншея пехотинцев вела редкий оружейный огонь, да булькал батальонный миномёт трубою, и вскоре ещё две трубы начали бросать мины. Обрадованно, запоздало затрещал ручной пулемёт, а станковый замолчал, и бронебойщики выдохлись. Из окопов то тут, то там выскакивали тёмные фигуры, от низко севших плоских касок казавшиеся безголовыми, с криком, плачем бросались во тьму, следом за своими, словно малые дети гнались за мамкой.
По ним редко стреляли, и никто их не догонял.
Заполыхали в отдалении скирды соломы. Фейерверком выплёскивалось в небо разноцветье ракет. И чьи-то жизни ломало, уродовало в отдалении. А здесь, на позиции взвода Костяева, всё стихло. Убитых заносило снегом. На догорающих машинах эрэсовцев трещали и рвались патроны, гранаты; горячие гильзы высыпались из коптящих машин, дымились, шипели в снегу. Подбитый танк остывшей тушей темнел над траншеей, к нему тянулись, ползли раненые, чтобы укрыться от ветра и пуль. Незнакомая девушка с подвешенной на груди санитарной сумкой делала перевязки. Шапку она обронила и рукавицы тоже, дула на коченеющие руки. Снегом запорошило коротко остриженные волосы девушки.
Надо было проверять взвод, готовиться к отражению новой атаки, если она возникнет, налаживать связь.
Старшина успел уже закурить. Он присел на корточки – его любимая расслабленная поза в минуту забвения и отдыха, смежив глаза, тянул цигарку, изредка без интереса посматривал на тушу танка, тёмную, неподвижную, и снова прикрывал глаза, задрёмывал.
– Дай мне! – протянул руку Борис.
Старшина окурка взводному не дал, достал сначала рукавицы взводного из-за пазухи, потом уж кисет, бумагу, не глядя сунул, и когда взводный неумело скрутил сырую цигарку, прикурил, закашлялся, старшина бодро воскликнул:
– Ладно ты его! – и кивнул на танк.
Борис недоверчиво смотрел на усмирённую машину: такую громадину! Такой маленькой гранатой! Такой маленький человек! Слышал взводный ещё плохо. И во рту у него была земля, на зубах хрустело, грязью забило горло. Он кашлял и отплёвывался. В голову ударяло, в глазах возникали радужные круги.
– Раненых… – Борис почистил в ухе. – Раненых собирать! Замёрзнут.
– Давай, – отобрал у него цигарку Мохнаков, бросил её в снег и притянул за воротник шинели взводного ближе к себе. – Идти надо, – донеслось до Бориса, и он снова стал чистить в ухе, пальцем выковыривая землю.
– Что-то… Тут что-то…
– Хорошо, цел остался. Кто ж так гранаты бросает!
Спина Мохнакова, погоны его были обляпаны грязным снегом. Ворот полушубка, наполовину с мясом оторванный, хлопался на ветру. Всё качалось перед Борисом, и этот хлопающий воротник старшины, будто доской, бил по голове, не больно, но оглушительно. Борис на ходу черпал рукой снег, ел его, тоже гарью и порохом засорённый. Живот не остужало, наоборот, больше жгло.
Над открытым люком подбитого танка воронкой завинчивало снег. Танк остывал. Позвякивало, трескаясь, железо, больно стреляло в уши. Старшина увидел девушку-санинструктора без шапки, снял свою и небрежно насунул ей на голову. Девушка даже не взглянула на Мохнакова, лишь на секунду приостановила работу и погрела руки, сунув их под полушубок к груди.